Читать «Горькое вино Нисы (Повести)» онлайн - страница 36
Юрий Петрович Белов
— Напугал он меня с этим Онисимом, — раздраженно сказал Иринархов, когда учитель ушел. — Грешным делом подумал: сбежал наш пресвитер, переметнулся к пятидесятникам. Бегут, бегут, страсти им подавай, безумия хочется. Стриптиз, что ли, на молении устраивать, прости господи… Марина наша ушла почему? Тоже небось скучно стало? Говорила ты с ней после этого?
Похоже было, отошел он, не смотрел уже волком, ворчал только. И Аглая решилась: сказала ему про Гришку этого, поганца, про подвал — все, как есть.
Иринархов слушал молча, не перебивал, только посверкивало что-то в глазах да брови шевелились на переносье.
— Та-ак, — протянул он, когда она смолкла. — Начудили вы с вашим Онисимом. Мало что слеп — стар он больно, глупость одолевает. Нового надо пресвитера, чтобы боялись, чтобы власть имел.
— Где ж взять-то? — сокрушенно вздохнула Аглая и с затаенной надеждой добавила: — Разве б ты пошел…
У него ворохнулось доброе чувство к ней: вот ведь сколько лет прошло, а так же смиренна, покорна, верна ему, верит и боится слово поперек молвить. Ничего б не желала больше, только согласись он… А что, если остаться, взять тут все в свои руки, поблаженствовать, понежиться на склоне лет, хватит уж мотаться бы? — мелькнула мысль и — погасла: — Да разве дадут покоя?..
Обо всем говорил Степан Аглае, ни в чем не таился, а об этом смолчал, не посмел довериться.
— Не обо мне речь, — жестко отрезал он. — Я к Шутову примеряюсь.
— Алкоголик-то? — изумилась Аглая.
— Все грешны. А он жизнью обижен. К тому ж молодой, грамотный, сказать умеет, завлечь. Как ты мне его в баре давеча показала, так я и понял: этот сгодится. Пьян он был, а лица не терял, говорил здраво. Сам им займусь. А ты чтоб Марину вернула. Устрашить надо, припугнуть. Не подвалом — судом божьим, вторым пришествием близким, карой, муками вечными. Про меня ей пока не говори, мало ли как отнесется… Посмотрим потом.
11
Что-то не складывалось у нее, не получалось, как нужно, не налаживалось. Нелепая тревога, необъяснимая и оттого еще более мучительная, овладела ею, не отпускала, преследовала всюду. Особенно нестерпимо было ночью. Днем, на людях, в сутолоке, в работе, она будто бы отходила, но стоило наступить сумеркам, как снова вспыхивала тревога, скребла по сердцу — хоть криком кричи.
А тут еще мать повадилась. Возьмет внучку да начнет причитать, приговаривать, вещать нехорошее. И не прогонишь — мать.
Однажды, проснувшись внезапно от охватившего во сне страха, Марина кинулась к Шуркиной кроватке, схватила теплое, сладко пахнущее, податливое тельце дочки, прижала к себе и, едва сдерживая рыдания, запричитала звенящим, на пределе, шепотом: «Слава богу, живая! Родненькая ты моя, кровиночка!» А перед глазами стояло что-то жуткое, бесформенное, неживое, привидевшееся во сне, — ей казалось, что это дочка.
Шурка, просыпаясь, но не открывая глаз, зашевелилась, захныкала, и Марина поспешно опустила ее на место, прикрыла одеяльцем.
Лечь она сразу не могла, долго стояла босая, в одной ночной рубашке у раскрытого окна, сцепив на груди немеющие руки, прислушиваясь к гудящему сердцу, всхлипывая. «За что, за что мне это?» — билась в разгоряченном мозгу безответная мысль. И тут из затаенных глубин, из забытья, из выброшенного, отлученного, такого, казалось, далекого далека, что оно уже небылью представлялось, всплыл голос «брата» Онисима, предрекавшего ей: «Проклят будет плод чрева твоего и плод овец твоих, проклят будешь ты при входе твоем, проклят при выходе твоем, пошлет господь на тебя проклятие, смятение…» Неужели правда все, и мать верно говорит? Неужто сбывается?..