Читать «Гай Иудейский.Калигула» онлайн - страница 18

Михаил Алиевич Иманов

Только когда припадок проходил и мы медленно разъединялись, и рассеивался туман, и красное, остывая, делалось белесым, я начинал различать черты ее лица, изгибы плеч и бедер. Мне так хотелось рассмотреть все это вблизи, глазами, губами, подушками пальцев. Но припадок всякий раз был столь сильным и так изматывал и расслаблял плоть, что, казалось, не было сил пошевелиться. Нет, не пошевелиться, но пядь за пядью рассмотреть и ощупать любимую плоть. Нельзя было это сделать холодно, как врач, но и невозможно было сделать ни вначале, ни в конце припадка. Да и пустое, без страсти тело — только оболочка. Нет, не мертвая, но как будто одежда, скомканная и небрежно отброшенная в сторону. Знаю, и она чувствовала то же, что и я. И мы даже не расходились, но расползались в молчании. Не глядя друг на друга и не желая глядеть. Уверенные, что больше никогда не сольемся и даже, может быть, никогда не увидимся. Розарий разорен, а розы брошены в отхожее место.

Наша бабка, Антония, была настоящим хранителем приличий и установлений, она, кажется, сама упивалась собственной строгостью, и, думаю, будь ее власть, она бы вообще запретила страсти и их проявления. Когда ей говорили — только по незнанию могли сказать, а кто знал ее, не говорил, — что у такого-то сенатора появился новый мальчик, глаза ее наливались кровью, а дыхание делалось частым и прерывистым. Могло показаться, что ее вот-вот хватит удар. Бывало, что даже стон прорывался сквозь дыхание. Все так же, как в страсти и соитии. Не похоже, но именно так же. Да и кто не знал о ее прошлой «праведной» жизни, всему Риму это было доподлинно известно. Так что строгость у нее проявлялась точно так же, как страсть. Если бы у нее хватило соображения понять это, но — никакого соображения у нее не было давно, все съело неумеренное проявление страстей. С моим отцом и ее сыном, Германиком, она тоже была строга, но и ему и ей это очень нравилось, ведь более нравственного человека, чем мой отец, трудно было отыскать в Риме. Наверное, ни в Риме, ни в провинциях такого больше не существовало. Он был не человеком, но воплощенной доблестью, а она, конечно, ходячей добродетелью. Думаю, что и он, Германик, и она, Антония, были совершенно уверены, что на всем свете не было и нет человека, благороднее и доблестнее его и добродетельнее ее. Ну, облик отца всем известен, тут одно только геройство, но бабка… Я никогда не мог поверить, что она когда-то была хороша, как об этом любили вспоминать люди ее возраста. Уверен, что никогда не была. Сухая, с вытянутым лицом, выдававшейся вперед челюстью и запавшими бесцветными глазами — конечно, хороша. И голос был как скрип старого дерева под ветром: того и гляди, переломится.

Считалось, что все ее боятся. Но это только так считалось, потому что никто всерьез не обращал внимания на ее добродетельный гнев, хотя все старались, чтобы он на них не обратился. Конечно, женщиной я ее считать не мог, она для меня была после женщиной, хотя еще и сосуд, но уже непригодный ни для вина, ни для масла. А для чего — пусть об этом скажет скупой хозяин, которому жаль выкинуть сосуд, он не знает, как его использовать, сосуд только занимает место, но — вдруг пригодится.