Читать «Две статьи и одна лекция» онлайн - страница 13
Сергей Сергеевич Аверинцев
Оба они, Достоевский и Бахтин, интерпретируемый и интерпретатор, обладают этим общим свойством двусмысленности. В скобках: когда Бахтин единственный раз попытался найти в Достоевском какую-то христианскую основу, то есть какой-то противовес «полифонии» без границ, он забавным образом не смог обойтись без понятия и слова «авторитет», столь немилого самому Достоевскому; он отметил высшую авторитетность личности Христа («авторитетнейшая») в космосе Достоевского. Но, в конце концов, Бахтин остается тем, кто он есть, великим знатоком взаимозависимости «голосов» и истин, который сам держится в стороне от всех этих контроверз. Достоевский же, напротив, при всей своей уклончивости претендовал на роль проповедника; он вступил в конфессиональную полемику, которая была для него задачей важной и весьма конкретной, даже слишком конкретной, с политическими намерениями. Но вернемся к вопросу об атаке на самый принцип авторитета. Несомненный парадокс: Достоевский, горячий приверженец православного чуда, православной тайны, но в особенности - безусловного авторитета православного старчества и абсолютного патернализма православной монархии — этот же Достоевский мечет громы и молнии против чуда, тайны и авторитета.
Во всяком случае, мы должны примять эту претензию Достоевского осуществить некий синтез между патриархальным монархизмом и страстью к свободе — куда более глубокой, уверяет он нас, чем свобода либералов, — всерьез. О, эта претензия далеко не шутка. Как у ранних славянофилов, она дает знать о глубинной анархистской тенденции, направленной против всякого «формального» авторитета, будь то государство или Церковь. Здесь представлен чрезвычайно важный аспект определенного типа русской ментальности, который состоит в игнорировании «состояния человека», conditio humana, говоря богословским языком, после грехопадения. В действительности не иначе как в раю может исчезнуть раскол между полным послушанием и полной свободой. Там, вероятно, авторитет и утратит тот свой статус, который отделяет его от чистой Любви. Но тут нам приходится иметь дело с глубочайшим слоем специфически русского утопизма. Достаточно напомнить, что русский тоталитаризм, во многом противоположный благородному духу Достоевского, сумел сделать то, чего не достигли ни один другой тоталитаризм и фашизм: в центр своих псевдоэсхатологических обещаний он поставил собственное самоупразднение — речь идет о теории «отмирания государства» («Absterben des Staates»), изобретенной, естественно, не в России, но овладевшей русскими как некий неодолимый гипноз.