Я пытался объяснить это журналистам, да куда там… Агитировать за капитализм и быть готовым к его «гримасам» оказалось не одно и то же. Это как Игорек, которому нравится свобода и полные прилавки, но не нравится неравенство и социальная несправедливость. А одного без другого не бывает.
Уважаемые энтэвэшники!
Я пришел вечером на работу после «Гласа народа». Весь искурился и пил кофе. Потом начался Дибров, и я стал смотреть. Там я узнал, что Парфенов ушел. Нет нужды говорить, какой он талантливый. Вы сами это знаете. Я ночью долго думал над его уходом. Мне не давал покоя вопрос, почему он ушел первым. Теперь я знаю ответ. Я чувствовал это раньше и поэтому и ввязался в это дело. Теперь Парфенов сказал то, что я просто чувствовал.
Понимаете, есть вещи, которые обычные люди, которыми являемся мы с вами, понимают только в результате их логического осмысления, осязания и т. п. Парфенов устроен иначе. У него огромный вкус и чувство стиля. Я думаю, его просто корежило. Он просто физически не мог выносить того, что вы делаете последние несколько дней. Вы произносите столько правильных слов. Делаете чеканные профили и надеваете тоги. Вы – борцы. Вы все уже из мрамора. Ваши имена войдут в историю, или, виноват, в анналы (так, кажется, по стилю лучше). А он не мог уже на это смотреть.
Вы поймите. Еще до того, как вы и все остальные поймут, что никакой борьбы нет. Поймут, что с вами никто не борется. Дойдет наконец, что с вами хотят диалога. Что мы все мучительно думаем, как вам выйти из этой ситуации, сохранив лицо. Еще до всего этого он уже чувствовал дурновкусие. Правильная и справедливая борьба не может быть стилистически позорной. У вас пропал стиль. Это начало конца. Этот ложный пафос. Эта фальшивая пассионарность. Это фортиссимо. Надрыв. Это все – стилистически беспомощно. Флаг из туалета. Преданные мальчики. Огнедышащий Киселев – дельфийский оракул. Ночные посиделки (камлания).
Неужели вы этого не видите? Я понимаю, почему этого не видит Киселев, Кричевский и Максимовская. Я не понимаю, почему этого не видит Шендерович, Пушкина и Сорокина. Это просто плохо. Плохо по исполнению. Это бездарно. Бетховен, сыгранный на балалайке, – это не Бетховен. «Какая гадость эта ваша заливная рыба». Киселев на операторской стремянке, произносящий гневную филиппику лоснящимися от фуа гра губами. Визг. Как железом по стеклу. Пупырышки. Я это чувствую. А вы? Прекратите. Не получилось; не верю. Это должен быть либо другой театр, либо другая пьеса, либо другие актеры. Звонит Новодворская: «Альфред, а что, Киселев не знает, что вы антисоветчик?»
Нет, не знает. Не хочет знать. Тернер. Дайте Тернера. Хочу Тернера. На Тернера. Не хочу Тернера. Что хочешь? Свобода слова. На свободу. Не хочу, не верю. Я хочу штурма. Может, меня наградят… Посмертно. Шендерович! Ау! Не чувствуете?
Весь в бежевом. Снова в бежевом. Теперь – габардиновый. Улыбается. Думает. Идет по Красной площади. Любить и пилить. Отдыхать. Пушкина! Ау! Не отворачивайтесь. Не затыкайте нос. Нюхайте. Это ваше, родное.
Губы дрожат. Громко. Да или нет. Нет, вы мне ответьте – да или нет. Аааа! Не можете. Вот мы вас и поймали. Уголовное дело, кажется? Мы вас выведем на чистую воду. Сорокина! Слушать. Не затыкать уши. Терпи.
Как говорил Остап Бендер, «грустно, девушки».
Надо взрослеть. Надо стать. Надо проветрить. Проветрить. Помыть полы. Отдохнуть.
Своим враньем вы оскорбляете мой разум.
Альфред Кох