Читать «Л.Толстой и Достоевский» онлайн - страница 65

Дмитрий Сергееевич Мережковский

Седьмая глава

Когда умер Пушкин, Достоевскому было шестнадцать лет.

«Не знаю, – вспоминает брат его, Андрей Михайлович, – вследствие каких причин известие о смерти Пушкина дошло до нашего семейства уже после похорон матушки. Вероятно, наше собственное горе и сидение всего семейства постоянно дома было причиною этому. Помню, что братья чуть с ума не сходили, услыхав об этой смерти и о всех подробностях. Брат Федор в разговорах со старшим братом несколько раз повторял, что ежели бы у нас не было семейного траура, то он просил бы позволения отца носить траур по Пушкину».

Итак, смерть матери не заглушила в Достоевском горя о смерти Пушкина. Если он еще не сознавал, то уже чувствовал в шестнадцать лет так же, как впоследствии в шестьдесят, свою с ним живую, кровную связь; не только благоговел перед ним, как перед великим учителем, но и любил его, как самого близкого, родного человека.

В те же годы для Л. Толстого, как сам он признается в «Юности», Пушкин и другие русские писатели были только «книжки в желтом переплете, которые он читал и учил ребенком». Он со стыдом сравнивает свой тогдашний дурной вкус со вкусом товарищей своих, студентов Московского университета. «Пушкин и Жуковский были для них литература. Они презирали равно Дюма, Сю и Феваля и судили… гораздо лучше и яснее о литературе, чем я». – «В то время только начинали появляться „Монтекристо“ и разные „Тайны“, и я зачитывался романами Сю, Дюма и Поль де Кока. Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность. Я не смел заподозрить автора во лжи. На основании романов, у меня даже составились новые идеалы нравственных достоинств, которых я желал достигнуть. Я желал быть во всех своих делах и поступках, к чему у меня и прежде была наклонность… как можно более comme il faut. Я даже наружностью и привычками старался быть похожим на героев этих романов».

Таково художественное воспитание Л. Толстого и Достоевского. Конечно, уже и в шестнадцать лет Достоевский понимал грубость и пошлость Дюма и Поль де Кока. Его литературные вкусы и суждения для отрока поразительно тонки, зрелы и независимы. Ему одинаково доступна и русская, и западноевропейская литература. В одном из своих несколько восторженных юношеских писем из Инженерного училища сообщает он брату: «Мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане». «Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им». «Имя Шиллера стало мне родным». Но он умеет ценить не только Шекспира и Шиллера, сравнительно более доступных для понимания тогдашних русских молодых людей, увлекавшихся романтизмом и готикой, но и великих французских классиков XVII века, Расина и Корнеля, о которых впоследствии Белинский судил так поверхностно. Достоевский уже не разделяет, в то время модного у нас, навеянного немецкою критикой педантически презрительного отношения к так называемой «псевдо-классической литературе». И какое глубокое чутье к самой далекой и чуждой культуре сказывается именно в том, что, признавая внутреннюю условность, подражательность французских классиков, этот русский мальчик из «благочестивого московского семейства», сын больничного штаб-лекаря восхищается совершенством и законченною гармонией внешних форм придворных поэтов Людовика XIV. «А Phêdre? Брат! Ты бог знает, что будешь, ежели не скажешь, что это не высшая, чистая природа и поэзия. Ведь это шекспировский очерк, хотя статуя из гипса, а не из мрамора». Может быть, о «Федре» во всей русской литературе нет суждения, более сжатого и меткого, чем то, что сказано в этих двух строках. В другом письме защищает он Корнеля от нападок брата: «Читал ли ты „Le Cid“?» Прочти, жалкий человек, прочти и пади в прах перед Корнелем».