Читать «Реформы и реформаторы» онлайн - страница 51

Дмитрий Сергееевич Мережковский

Когда вошел царевич с теткою, Марфа Матвеевна поздоровалась с ними ласково и пригласила послушать странничка Божья. Это был маленький старичок с личиком совсем детским, очень веселым; голосок у него был тоже веселый, певучий и приятный. Он рассказывал о своих странствиях, о скитском житии на Афоне и Соловках. Сравнивая их, отдавал предпочтение обители греческой перед русскою.

– Называется обитель та афонская Сад Пресвятой Богородицы, на него же всегда зрит с небес Матерь Пречистая, снабдевает и хранит его нерушимо. И помощью ее стоит он, и цветет, и плод приносит, внешний и внутренний: вне – красный, внутрь – душеспасительный. И всяк проникнувший в тот сад, как бы в преддверие райское, и узревший доброту и красоту его, не захочет вспять возвратиться. Воздух там легкий, и высота холмов и гор, и теплота, и свет солнечный, и различие древес и плодов, и близость прежеланного края Иерусалима творят веселие вечное. Соловецкий же остров имеет уныние и страх, ожесточение, и тьму, и мраз, Тартару подобный. Обретается же на острове том и нечто душе вредящее: живет множество птиц белых – чайки. Все лето плодятся, детей выводят, гнезда вьют на земле при путях, где ходят монахи в церковь. И великая от птиц сих тщета творится инокам. Первое: лишаются благоутишия. Второе: как видят их бьющихся, да играющих, да сходящихся, то мыслью пленяются и в страсти приходят. Третье: что и жены, и девицы, и монашки часто бывают в обители той. В Афонской же горе сего соблазна нет: ни чайки не прилетают, ни жены не приходят. Единая Жена, двумя крылами орлицы парящая – Церковь святая привитает в пустыне той сладостной, доколе не исполнится воля Господня и времена, кои положил Он в власти своей. Ему же слава во веки. Аминь.

Когда он кончил рассказ, царица попросила выйти из комнат всех, даже Марью, и осталась наедине с царевичем.

Она его почти не знала, не помнила, кто он и как ей родством доводится, даже имя его все забывала, а звала просто внучком, но любила, жалела какою-то странною вещею жалостью, точно знала о судьбе его то, чего он сам еще не знал.

Она долго смотрела на него молча своим светлым неподвижным взором, словно застланным пленкою, как взор ночных птиц. Потом вдруг печально улыбнулась и стала тихо гладить ему рукою щеку и волосы:

– Сиротинка ты мой бедненький! Ни отца, ни матери. И заступиться некому. Загрызут овечку волки лютые, заклюют голубчика белого вороны черные. Ох, жаль мне тебя, жаль, родненький! Не жилец ты на свете…

От этого безумного бреда последней царицы, казавшейся здесь, в Петербурге, жалобным призраком старой Москвы, от этой тлеющей роскоши, от этой тихой, теплой комнаты, в которой как будто остановилось время, веяло на царевича холодом смерти и ласкою самого дальнего детства. Сердце его грустно и сладко заныло. Он поцеловал мертвенно-бледную, исхудалую руку с тонкими пальцами, с которой спадали тяжелые древние царские перстни.