Читать «Фунт лиха» онлайн - страница 3

Валерий Поволяев

Когда брали вершину, Манекина прихватила горная болезнь — памирские таджики называют ее тутуком, — пришлось разрушить связки (они шли двумя связками по два человека), спустить Игоря вниз, на площадку. Там разбили небольшой лагерь-привал, оставили Манекину продукты на несколько дней, керогаз, палатку, сами же вновь образовали связку, теперь, уже общую, хотя общие связки никто из них не любил, одну на троих, и снова пошли наверх — «пупырь» надо было во что бы то ни стало взять, присвоить ему имя и под салют ракетницы отметить тот самый долгожданный миг победы, к которому они готовились целый год. Земное занятие у Манекина было интеллигентным, внушающим тихую святость и уважение — он работал редактором в издательстве, был знаком со многими знаменитыми писателями, уважаемыми людьми, оттого, наверное, председатель общества так долго и настойчиво уговаривал Тарасова включить его в группу. И второе — отец у него, поговаривали, занимал высокую должность то ли в спорткомитете, то ли в Госплане, то ли в министерстве легкой промышленности — в общем, был человеком со связями. Если бы не уговоры, Тарасов ни за что бы не взял Игоря в группу — значки и грамоты на Тарасова не действовали, у него своих наград было предостаточно, а устроил бы Манекину проверку, понял бы что к чему и отсеял, как легкую ненужную полову, всегда сопутствующую зерну, тяжелому и полновесному, из которого хлеб пекут. Хлеб, а не пыль.

В результате им пришлось ковыряться не только с «пупырем», а и с Манекиным.

Взяв вершину, они спустились вниз, к Манекину, который неистовствовал, буквально лютовал в лагере, впав в больную одурь, затем тащили его на расстеленном полотне палатки через весь Большой лед, хотя можно было оставить на зимовку в верховьях ледника, на гидрометстанции, с ребятами, которые там зимовали, тащили все тяжелые сорок километров, через трещины и арбузные ломти морены, оберегая от ушибов, перенося на себе через опасные участки — иногда ползком, иногда на четвереньках, дыша на красные помороженные руки, укрывая собой в гулкие студеные ночи, кормя с ложки, натыкаясь на просящий пронзительный взгляд его глаз и терпеливо снося незаслуженный душевный холод, если что делали не так, продираясь сквозь охлесты пурги, захватившей их в пути, оступаясь, падая и вновь поднимаясь... Странной и страшной была эта сентябрьская пурга, нелепость поры, именуемой в средней части России бабьим летом. Бабье лето — это ведь не пурга, а милое, щемяще-теплое время, полное грибов, яблок и ягод, запаха варенья, бурчливо плюющегося пузырями в широких латунных тазах, поставленных на огонь в дачной пристройке, которую Тарасов снимал с семьей, шелковистой паутины и тихих деревьев, пляжей, где, не сдаваясь, не упуская ни одной солнечной минуты, продолжают загорать закоренелые стоики, так страстно не желающие прощаться с последним теплом... Словом, бабье лето — это время, полное тихого прощального уюта уходящих в бывшее дней. Но все это там, в Москве, под Москвой. А здесь, на Памире, — голодные вопли свирепого горного ветра, самолетный вой, с которым носятся снеговые хвосты, творя жутковатый свой полет над самой землей, а потом стремительно уносящиеся вверх, в мутную белёсую бездну, здесь мороз и пушечные удары лопающегося ледника, бесчисленные трещины, что в пурге почти не видны, но которые в любую минуту готовы стать могилой, если их не заметишь, прикушенный зубами стон Манекина, ощущающего собственной спиной каждую неровность, выбоину, каждый заусенец дороги.