Читать «Списанные» онлайн - страница 175

Дмитрий Львович Быков

Батурин, Морозов и Пугачев являются однофамильцами известных людей. Все остальные тоже являются чьими-нибудь однофамильцами.

Господи, по какому признаку ты всех нас вписал сюда?

Иногда он заходил в блоги — почитать, что пишут о списке. Писали мало. В Валином сообществе разнообразно жаловались на жизнь, но на улицу не рвались. Поражало одно: прежде чужое несчастье вызывало если не сочувствие, то по крайней мере род целомудренного уважения. Если кто-то умирал, стыдились радоваться; если родственника сажали—с этим не поздравляли. Теперь эти правила рухнули: можно было списать это на общую сетевую безответственность — с ника и спросу нет, — но Свиридов чуял за этим падение куда более серьезных ограничений. Внутри у всех была каша, труха, гниль. Чумакову никто не сострадал, большинство сходилось на том, что аудитору так и надо; нашлись люди, подведенные им под монастырь, не могущие ему простить именно отвергнутую взятку. Живой интерес к списку ощущался лишь среди эмигрантских блоггеров, страшно довольных любой здешней мерзостью. Выходило, что всем оставшимся так и надо. Израильские национал-патриоты — самые невменяемые из всех, как жесточайше деды получаются из наиболее зачморенных салаг, — злорадствовали насчет Лурье. Все сходились на том, что если он не уехал в начале девяностых, то безусловно заслуживает своей судьбы. Бывшая одесская инженерша собрала урожай из трехсот восторженных отзывов под постом о гнусном отступничестве всех оставшихся, о том, что еврей, отказавшийся от Восхождения, фактически становится на сторону ХАМАСа, — и Свиридов впервые пожалел суетливого Лурье, режиссера эстрадных зрелищ, отпетого пошляка, радостно затаптываемого своими. Смешней всего было то, что негодующие репатрианты расписывались в ненависти к Эрефии на полуграмотном, но несомненном русском — многословном, многоцитатном русском языке воинственной жаботинской публицистики. Особенно длинный флуд разразился после робкого возражения израильской девушки, не желавшей верить, что ее мать, оставшаяся дома, предала свой народ. За спорами о том, стал ли Израиль сверхдержавой или только идет к этому, Лурье совершенно забыли.

Этот флуд и навел Свиридова на мысль, утешавшую его почти до снега. Свиридов никогда не мог понять, как можно променять рассеяние с его страдальческой красотой и широчайшими возможностями на чечевичную похлебку имманентности, зов крови и почвы, на жалкий кусок ближневосточной земли и перспективу превращения в обычную ближневосточную нацию, разве что чуть крикливей и самодовольней. Он почти не застал соввласти, а потому склонен был идеализировать ее, как многие в поколении: выходило, что ей отомстили безжалостные, темные силы энтропии, умудрившиеся проассоциировать прогресс с массовым убийством. Между тем прогресс — который и заключался в преодолении губительных имманентностей, душных суеверий и многовековой замкнутости, — столько же мог отвечать за массовые убийства, сколько луна — за маньяка. Маньяк активизировался при луне, но это не значит, что она повинна в его зловонных грехах; Россия была одинаково готова составлять списки в тридцатые, когда в ней что-то непрерывно строилось, росло и варилось, — и в нулевые, когда все в ней падало, разлагалось, лгало и грабило. Русское привязалось к советскому, как муха затесалась в прибор нуль-транспортировщика в ужастике Кроненберга: ее гены навеки примешались к человеческим, и страшный гибрид похоронил саму идею. Меж тем массовые истребления оставались тут возможными и необходимыми под любым предлогом — или безо всякого, как теперь; но провозглашать на этой почве возврат к средневековью — значило сильно путать причины и следствия.