Читать «Прощай, грусть» онлайн - страница 24

Полина Осетинская

Вечером раздался звонок: дрожащим от гнева и обиды голосом ты выкрикивала в трубку: «Вера Васильевна, как это понимать? Вы что, отказываетесь от меня, да?» Я ответила: «Полина, да, к сожалению, я больше не буду с тобой заниматься. – Мне было очень тяжело это говорить. Я пыталась объяснить тебе свои мотивы, но все же понимала, что на другом конце провода маленькая девочка. – Твой отец и я не можем заниматься тобой одновременно».

Ты тем же дрожащим голосом сказала: «Но Вы же понимаете, что я и мой отец – это одно целое?» Я ответила: «Да, понимаю, поэтому и отказываюсь». Все было кончено.

Много лет это меня мучило, но поступить иначе я не могла.

Мой голос в момент разговора с Верой Васильевной дрожал от гнева и обиды по нескольким причинам: внутреннее «я» действительно тяжело переживало ее отказ – я лишалась прекрасного педагога и человека, к которому я успела привязаться и который создавал в моей жизни воздушную подушку защиты. Внешнее «я», над которым стоял отец, держа трубку у моего уха и подсказывая мне слова для аргументации «одного целого», испытывало ужас от непоправимости ситуации.

Надо сказать, что отец всегда прослушивал и диктовал все мои телефонные разговоры с кем бы то ни было. Поэтому я никогда не имела возможности говорить, что хотела, говоря лишь то, что внедрялось в мое ухо. Малейшее ослушание каралось. Бесчисленное количество раз я звонила известным дирижерам, тоненьким голосочком пища в трубку: «Здравствуйте, маэстро N, не пора ли нам с вами наконец сыграть?» Директорам филармоний, – выпрашивая сольный концерт. Расчет состоял в том, что ребенку отказать труднее, чем взрослому, но некоторые держались насмерть. Большая им благодарность: мои стыд и унижение, как ни странно, компенсировались их отказом. Это отвечало некой форме справедливости, до которой у меня всегда было болезненное пристрастие. Про себя я мстительно говорила отцу: вот видишь, они не хотят со мной иметь дела, потому что я дурно играю.

Увы, у нас были разные представления о том, что считать дурным. Никто другой не отдавал себе отчета в большей, чем я, степени, каким невыносимым фарсом иногда было мое «творчество». Не в качестве самооправдания – это вскормленный стыдом нарыв. До сих пор не могу без дрожи и омерзения смотреть и слушать свои детские записи – эту профанацию, это, если угодно, осквернение. Пусть не все, но многие. В нынешней, другой жизни я не звоню, не пишу, не хожу и не ползаю выпрашивать концерты. Не потому, что считаю это ниже своего достоинства или следую дьявольской формуле «никогда и ничего не просите, сами предложат и сами все дадут». Дать-то дадут – и что хорошего? Спросите кого угодно, хоть Фауста. Мне так представляется, просить надо в ином месте, но это другой разговор. Однако с тех пор я очень не люблю навязываться ни в творчестве, ни в жизни. Будет ли нам хорошо там, где нас не хотят? Эта своеобразная дуга – моя форма «требованья веры и просьбы о любви».