Читать «Опустите мне веки, или День всех отверженных» онлайн - страница 13

Генри Лайон Олди

«Ишь, храпит! а мертвецы храпеть не умеют. Нет, никак им такого не суметь,» – рассуждал Спирид, но никаких выводов из сего рассуждения не делал по причине усталости рассудка.

Мрачней грозовой хмары, что копится в ночи над чумацким лагерем, окруженным возами, сидел убитый горем сотник. Горбясь, нёс вдаль на плечах своих скорбную думу, и боялся не донести, пасть на обочине, завыть волком от обиды душевной. Вислый ус купался в лужице меда, разлитой по скатерти, но человек не замечал этого, поглощен несчастьем, выпавшим на его долю, и мыслями о философе, так некстати вернувшемся с того света.

– Должно быть, застрелю я тебя, пан бурсак, – наконец сказал сотник, подперев щеку рукою. – Святой ты или прохвост необычайный, о том не мне судить. А ректору вашему, что тебя мне за крупу с яйцами продал – тем паче. Да только был ты мертвец, и теперь стоишь предо мною. Голубка моя говорила за миг до смерти: «Привези, тату, Хому Брута. Он знает…» Вот и мыслю я: может, знаешь, и тогда мудрец ты, что в силах смертный хлад одолеть. А может, не знаешь, но ведаешь, и ведьмак ты тогда, колдун-душепродавец, а я колдунов из пистоля стрелю.

«Вишь! складно размышляет! – думал в ответ Хома, более глядя на початую кварту медовухи, нежели на сотника, углубившегося в невынесенный приговор. – Пускай! пускай стрелит, и поедем мы с козаками обратно на цвинтар… горелки возьмем, хлеба полупудовую краюху, сала фунта четыре…»

Тихо горели в углу, под лампадою, увитые калиной свечи. Лился воск слезами на красные, мерцающие в тихом свете ягоды, саваном окутывая их. Образа на стенах хмурились без приязни; на синем, с узорами, ковре, блестело оружие, добытое Григорием Суховеем, сотником нежинского полка, в грозных походах. Это была светлица, где ранее лежала мертвая панночка, ожидая, пока три ночи станет пугать разными пакостями своего убийцу. Два хмеля расположились друг напротив друга: чудный, трезвый хмель осиротелого родителя, утратившего отраду старости, – и хмель воскресшего бурсака, пьяней пьяного равнодушием к участи своей. Истинно поражался Хома безрассудной смелости, с какой готовился принять решение сотника. Страх казался философу белым и пушистым котенком, что вертится под ногами, выпрашивая подачки: белым и пушистым снегом под Рождество виделся страх, пеной на парном молоке, сединой в когда-то молодых кудрях – но отчего страх выглядел для него белым, сверкающим и вовсе чуждым сердцу, того Хома не знал.

«…пусть три ночи молится по грешной душе моей. Он знает…»

– Воля ваша, вельможный пан. Захотите, так стрелите, никого не спросите. По здравому разумению, человек, вдохновленный такой пекельной мыслью, навряд ли станет слушать внятные доводы. Опять же тысячу червонцев обещанных не придется отдавать, а это довод более чем пристойный. Стреляйте, и будет дело завершено в полной соразмерности. Все лучше, чем запороть насмерть кожаными канчуками, как ваша милость обещалась мне раньше. Меду дайте хлебнуть, и стреляйте на здоровье. Явтух, небось, заждался уже, бранится…