Читать «Второстепенная суть вещей» онлайн - страница 93

Михаил Холмогоров

Пафос приближающегося триумфа, торжество общей победы. И на этой волне так естественно стремление к единению!

«Вчера я вступил в кандидаты партии. Приняли единогласно. Отец, я живу и делаю шаг за шагом — без тебя. И таков мой новый шаг. Я постарался взглянуть на весь вопрос из самой глубины того, чему ты учил, чего мне все равно никогда не забыть. Я помню — до войны — наши беседы. Тогда, пожалуй, были мотивы к ужасу, к осуждению. Сейчас я не нашел их в себе. Я сказал себе: „Нет ничего лучшего, ни к чему лучшему не пристать!“ Это — так, и без компромисса. И еще: надо любить землю, надо быть земным. Надо шагать в ногу. Сергей» (25 апреля 1945).

Вчитываясь в это письмо, понимаешь, что осторожность и продуманность формулировок — не только от мыслей о военной цензуре, но и от боязни обжечь отца предательством. Ведь проблема «отцов и детей» в конечном счете всегда упирается в иллюзию молодости о достаточности собственного опыта, непригодности опыта предков и чувство снисходительного превосходства. И в строчках письма аккуратно и в то же время настойчиво дается почувствовать обретенная за три военных года самостоятельность и, более того, преимущество обладания каким-то новым знанием, отцу неведомым. Сквозь призму «нескольких тысяч световых лет», как он обозначит эту временную дистанцию в следующем письме, уже едва различимы «наши беседы», а все «мотивы к ужасу, к осуждению» заслонены и общей бедой, и торжеством победителей.

После Девятого мая в письма все больше вкрадывается растерянность. Война окончена, долг выполнен, но… Жизнь там, в Москве, откуда он уехал почти мальчиком сначала в эвакуацию, а потом — на фронт, в квартире, где по-прежнему раскрытый рояль в комнате дяди и неоконченный холст на мольберте отца, и куда теперь он войдет совсем другим, взрослым, осталась той же. Но не стал ли он ей чужим?

«Дорогой дядя Сеня! У меня два повода написать тебе: оба носят экстраординарный характер. Во-первых, я получил от тебя письмо (от 10 мая, предыдущее было 8 апреля), а во-вторых, я слышал тебя по радио. Это было 23 мая, к вечеру. Впереди была еще целая ночь перевода допросов. Полный мыслями о еще не оконченном сонете из цикла „Другу“ я расхаживал во втором этаже по пустым комнатам — и вдруг во втором этаже за три-четыре комнаты, за стеной услышал знакомые звуки бетховенской сонаты. Я почти бегом направился туда и вломился в комнату капитана Стремовского, который — седой, желтый и хмурый — стоял, сопя по привычке посреди комнаты, расстегнув китель. Я откозырнул, извинился и объяснил, что „передают знакомую музыку, и как бы не кто-нибудь из знакомых пианистов ее исполняет“. И, подойдя к приемнику, стал вслушиваться. Я так и не смог определить, кто играет: ты или не ты. Или я уже утерял ощущение твоего стиля, или ты изменил, сдвинул его за эти три года. Не мог понять, кто играет, пока дикторша не произнесла: „Мы передавали концерт из произведений Бетховена. Исполнял засл. деятель искусств профессор Фейнберг“. На этом происшествии я еще раз проверил себя и еще раз почувствовал, насколько я глубоко ушел в свою действительность, в свои будни. Даже слыша звуки, исторгаемые твоими пальцами, я не ощутил их реальность. Они были из такого далека, что не умещались в сознании. До них было несколько тысяч световых лет. Я не говорю о том блаженном ощущении прочности, с которым я живу, зная, что у вас, на Миуссах — все благополучно!» (29 мая 1945)