Читать ««Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева)» онлайн - страница 3

Наталья Иртенина

Вот детали внешности Тютчева в восприятии ребенка (таким его запомнил сын поэта Ф.Ф.Тютчев, которому в год смерти отца было 13 лет): «На плотно сжатых губах постоянно блуждала грустная и в то же время ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стекла очков загадочно, как бы что-то прозревая впереди. И в этой улыбке и в этом грустно-ироническом взгляде сквозила как бы жалость ко всему окружающему, а равно и к самому себе. Если человеческая душа, покинувшая бренную оболочку, имела бы свою физиономию, она бы должна была смотреть именно такими глазами и с такой улыбкой на брошенный ею мир». Но Тютчев не преувеличивал разницу между ребенком и взрослым, между миром детских игрушек и взрослых игр, наоборот, он уменьшал эту разность, это расстояние: «Федор Иванович, когда обращался к детям… держался с ними совершенно особенного тона, совсем как бы со взрослыми… он говорил с ними вовсе уж не детским языком». Для него это был один «брошеный мир» человеков, брошенный не им (хотя он то и дело покидал его, погружаясь в одному ему ведомый «мир пророческий духов» — в свою вторую, а может, и даже скорее всего, первую реальность), но покинутый кем-то, кто бы мог помочь человеку противостоять року, бороться с ним, отражать его удары, победить его.

«Ночная» сторона поэзии Тютчева дает отчетливое понятие о призрачности, непрочности, безопорности и безнадежности, безысходности этого «брошеного мира», который Федор Иванович умел видеть не как человек — снизу, с земли, а так, как видит его небожитель, — сверху и беспристрастно. Но это беспристрастие — лишь кажущееся, вернее, это только форма для содержания, полного страсти, тревоги и настоящего отчаяния. «Ночная душа» скорбит о человеке и его покинутости, его голом, ничем не прикрытом существовании: «непрочность человеческой жизни — единственная вещь на земле, которую никакие разглагольствования и никакое ораторское красноречие никогда не в силах будут преувеличить». Тревога — та самая экзистенциальная тревога человека, сознающего себя и свою беспредельную свободу в пределах рока, — она не дает покоя поэту. Тревога — постоянная и неизменная — за судьбы мира и человека, за исход борьбы вселенских стихий добра и зла стала неизменным спутником Тютчева, полноправным жителем его души, привычной тяжестью, которая не дает равновесия — но без нее уже невозможно ни идти, ни стоять — только падать и лежать. Жизнь превратилась в тревогу и отчаяние, иной жизни — вне этого — не было.

Наделенный способностью умом объять необъятное, свойством «охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии», Тютчев не мог самоустраняться из этой борьбы: необъятное входило в него, как часть его самого, оно требовало личной ответственности за все происходящее, за все свершающееся. Оно требовало соотнесения личного и космического, вселенского, оно повелевало мерить свою жизнь — жизнь человека — мерками всего мироздания, всего живого бытия. Оно ставило перед выбором, перед бесчисленными «или-или», наполнявшими это необъятное. От того, какой путь, какое решение будет выбрано — зависят судьбы мира. Такое понимание сущности жизни, такая степень сознания своей личной ответственности, такой масштаб отождествления себя (своей частности, конкретности) со всем миром (с общечеловеческим, и больше — космическим) — весь этот недостижимый идеал будущей экзистенциальной философии странным образом был воплощен в камергере Его Императорского величества, главе Комитета иностранной цензуры, завсегдатае светских салонов, популярном в высшем обществе острослове — Федоре Ивановиче Тютчеве. Об этом лучше всего говорят, нет, даже кричат, вопиют его стихи — боль и стон мятущейся души, изнемогающей под непосильным бременем знания и ответственности — за себя и за весь человеческий род, «свершающий свой подвиг бесполезный». Но не меньше об этом свидетельствует и сама его жизнь.