Читать «Роман с кокаином» онлайн - страница 41

Марк Агеев

И что это за господин, которому она посылает цветы, – думалось мне, и усталость была такой, что тянуло лечь тут же на лестнице. Господин. Госпо-дин. Что же это такое за слово. Барин – да, это понятно и убедительно. А господин это что-же, это финтифлюшка какая-то. Я отомкнул дверь, прошел коридорчик нашей бедной квартирки и в чаянии скорее лечь на диван прошел к себе в комнату. В ней уже прибрали, но было по летнему пыльно, светло и убого. А на письменном столике лежал пузатый пакет из белой шелковой бумаги и заколотый по шву булавками. Это были Сонины цветы, с запиской и с просьбой встретиться сегодня-же вечером.

4

К вечеру дождь перестал, но тротуары и асфальт были еще мокры, и фонари в них отсвечивались, как в черных озерах. Гигантские канделябры по бокам гранитного Гоголя тихо жужжали. Однако их молочные, в сетчатой оправе, шары, висевшие на вышках этих чугунных мачт, плохо светили вниз и только кое-где, в черных кучах мокрой листвы мигали их золотые монеты. А когда мы проходили мимо, – с острого, с каменного носа отпала дождевая капля, в падении зацепила фонарный свет, сине зажглась и тут же потухла. – Вы видели, – спросила Соня. – Да. Конечно. Я видел.

Медленно и молча мы прошли дальше и завернули в переулок. В сырой тишине было слышно, как где-то играли на рояле, но – как это часто бывает со стороны улицы, – часть звуков была вырвана, до нас доходили только самые звонкие и так пронзительно шлепались о камни, будто там в комнате лупили молотком по звонку. Лишь под самым окном вступили выпадавшие звуки: это было танго. – Вы любите этот испанский жанр, – спросила Соня. Наугад я ответил, что нет, не люблю, что предпочитаю русский. – Почему? – Я не знал почему, – Соня сказала: – испанцы всегда поют о тоскующей страсти, а русские о страстной тоске, – может быть поэтому, мм? – Да, конечно. Да, именно так… Соня, – сказал я, со сладким трудом преодолевая ее тихое имя.

Мы зашли за угол. Здесь было темнее. Только одно нижнее окно было очень ярко освещено. А под ним, на мокрых и круглых булыжниках, светился квадрат, словно на земле стоял поднос с абрикосами. Соня сказала – ах – и выронила сумочку. Быстро наклонившись, я поднял сумочку, достал платок и начал ее вытирать. Соня же, не глядя на то, что я делаю, а напряженно глядя мне в глаза, протянула руку, сняла с меня фуражку и осторожно, как живую кошечку, держа ее на согнутой руке, гладила кончиками пальцев. Может быть, поэтому, а может быть, еще потому, что она все неотрывно смотрела мне в глаза, – я (сумочка в одной, платок в другой руке), в жестокой боязни, что вотвот упаду в обморок, шагнул к ней и обнял ее. – Можно, – сказали ее утомленно закрывшиеся глаза. Я склонился и прикоснулся к ее губам. И может быть, именно так, с такой же нечеловеческой чистотой, с такой же, причиняющей драгоценную боль, радостной готовностью все отдать, и сердце и душу и жизнь, – когда-то, очень давно, сухие и страшные и бесполые мученики прикасались к иконам. – Милый, – жалобно говорила Соня, отодвигая свои губы и снова придвигая их, – детка, – родной мой, – любишь, да – скажи же. Напряженно я искал в себе эти нужные мне слова, эти чудесные, эти волшебные слова любви, – слова, которые скажу, которые обязан сейчас же сказать ей. Но слов этих во мне не было. Будто на влюбленном опыте своем я убеждался в том, что красиво говорить о любви может тот, в ком эта любовь ушла в воспоминания, – что убедительно говорить о любви может тот, в ком она всколыхнула чувственность, и что вовсе молчать о любви должен тот, кому она поразила сердце.