Читать «Античный город» онлайн - страница 12

Евгений Дмитриевич Елизаров

Но демократия противопоставлялась и охлократия, то есть власть «охлоса» (это греческий эквивалент русского «сброда», а то и вообще «сволочи»). Понятно, что охлократия понималась как «плохая» форма правления, хотя граница между нею и «хорошей» демократией часто оказывалась настолько размытой, что вообще терялась.

Рим лишь унаследовал и развил многие (не все) рождённые эллинскими философами и законодателями политические идеи и формы общественной организации; Рим вообще унаследовал и развил очень многое из порождённого Грецией. Но вместе с тем многое из того, что было впоследствии воспринято едва ли не всеми государствами Западной Европы, впервые рождалось именно здесь.

Вот здесь-то и обнаруживается одно удивительное, если не сказать парадоксальное обстоятельство. Ещё со школы мы знаем, что и Греция, и Рим (впрочем, о Риме нам ещё придётся говорить особо) – это классические рабовладельческие государства. То есть государства, где эксплуатация и подавление личной свободы человека достигло своего предела. Где едва ли не абсолютное бесправие огромных людских масс в конечном счёте возвелось в оформленный с соблюдением всех юридических процедур закон. Другими словами, где любое воспрепятствование отъятию прав у одних автоматически становилось предметом уголовного преследования других.

Меж тем следует напомнить то обстоятельство, что понятие «юстиция», из вошедшая чуть ли не во все европейские языки, латыни означала собой не что иное, как «справедливость». Больше того, национальные лексические аналоги этого латинского понятия имеют тот же самый корень. Вот так и в русском языке понятие права восходит к представлениям о правильности, правоте, справедливости, правде, даже к праведности. Не случайно и первые юридические кодексы на Руси именовали именно «правдами».

Впрочем, мы не должны здесь морализировать. Представления о справедливости, правде, праведности неотделимы от всей истории народа, его религиозных верований, обычаев, традиций, культуры, словом, это вовсе не какой-то надмирный абсолют, императивам которого должны подчиняться все без разбора. Не существует единого для всех наднационального закона. Навязывание каких-то своих взглядов на эти тонкие материи другим народам представляет собой скрытую форму агрессии, ибо посягает на самый дух последних, и нам ещё придётся говорить о праве как об одном – и довольно действенном – из орудий войны. Тем более нельзя видеть в них что-то застывшее на все времена. Поэтому то, что противоречит каким-то современным правовым нормам, вовсе не обязательно должно было вызывать нравственное отторжение где-то там, в далёком прошлом.

Но как бы то ни было, парадокс существует, и этот парадокс заключается в следующем: как общество, впитавшее в себя представление о справедливости, правильности, праведности самой свирепой формы эксплуатации человека человеком и низведения способного к страданию существа до уровня простой вещи, вообще было способно породить идею свободы и демократии? Нет ли уже здесь, в самой колыбели европейской политической мысли и европейской политической культуры той откровенной фальши, которая во всей своей отвратительной красе проявится в демагогии политических партий двадцатого века?