Читать «Нагрудный знак «OST»» онлайн - страница 94

Виталий Сёмин

– На всякий случай,– сказал он – Вот здесь она будет лежать.

И, как слепой, не глядя на свои руки, он заправил и загладил постель. С тех пор я всегда помнил об этой тетрадке, и когда шел с папашей Зелинским в колонне, и когда сталкивался с ним на фабрике, и когда видел сидящим в подслеповатой неподвижности на койке. Не знаю, почему он доверился мне. Может быть, потому, что к этому времени папаша Зелинский как бы осиротел.

У Зелинского был друг, пожилой белорус, которого все звали Иваном Игнатьевичем. В лагере происходило какое-то особое лагерное переименование, никто этого не мог избежать. Человеку не придумывали новое имя – его называли либо только по имени, либо по отчеству, либо по фамилии. Были Николай Соколик, Коля-ростовский, но был и Колька из Могилева, были Витька Пятьсот Два, Сашка-эссенский (перевели из Эссена). По имени-отчеству в лагере называли двух-трех человек. Жил у нас один настоящий бургомистр. Его в насмешку звали Борисом Васильевичем. Спасаясь от партизан, он приехал в Германию добровольно, и тут его заперли в лагерь. В глазах его навсегда застыли ожидание и настороженность. Новичкам показывали его нары.

– Бургомистр. Настоящий.

Ему оглохнуть надо было, так часто его затрагивали:

– Борис Васильевич! Говорят, вас сюда в мягком купе везли.

– Койка у него отдельная!

– Белье шелковое.

– Бургомистр!

– Борис Васильевич, правду люди говорят, что вы были бургомистром? Я не верю. Ведь вы ж по-немецки не понимаете.

Он давно уже не реагировал на самые вежливые вопросы. Только глаза глохли и останавливались, когда кто-нибудь с ним заговаривал. Это был плотный широколицый мужчина. В компании картежников его принимали. Там тоже его дергали, а он помалкивал, но всегда был в выигрыше. Так что и еда у него всегда была – не худел.

Ивану Игнатьевичу Соколик говорил «вы». Иван Игнатьевич, как и Зелинский, много знал. Знания Зелинского вызывали не только уважение, но и опасение – спорщики уходили от него, испытывая неудовольствие и недоверие. Часто оказывалось, что они плохо представляли себе, о чем спорят. Знания Ивана Игнатьевича всегда были у него в руках. Он портняжил и сапожничал, мог поговорить о цыганских иглах, сапожных лапках, о том, как готовить вар для дратвы. Воспоминания эти доставляли Ивану Игнатьевичу удовольствие. Но, едва почувствовав удовольствие, он умолкал. И даже будто враждебно настраивался к человеку, который вызвал его на воспоминания. Людям, лихим в разговоре, не отвечал. Приветливым его никак нельзя было назвать. Когда с ним здоровался Москвич, Иван Игнатьевич неизменно отвечал: «Я-то здоров!» И взгляд у него был останавливающий, не располагающий. В лагерной скученности, тесноте он стремился оградить свою самостоятельность – глаза опущены на работу, ни с чьими спрашивающими, затрагивающими взглядами не встречаются. Должно быть, эта самостоятельность и притягивала. Стоило кому-нибудь подойти и присесть на соседнюю койку – на койку Ивана Игнатьевича садиться не решались,– как присаживался и кто-нибудь другой. К отбою на соседних нарах образовывалось два круга: первый – разговаривающие, второй – слушающие, малолетки вроде меня. Приходил сюда и Соколик со своей шпаной, добивался расположения Ивана Игнатьевича.