Читать «Нагрудный знак «OST»» онлайн - страница 158

Виталий Сёмин

У меня сердце забилось, когда один из эссенских спросил меня:

– На «Фолькен-Борне» работаешь?

Этого военнопленного можно было посчитать главным среди эссенских. Ему было лет тридцать пять, звали его все по отчеству – Петровичем, он оставался «для разговора», когда кто-то приходил в барак. Он свободнее смотрел, рассудительнее говорил, охотно поддерживал любые темы (другие эссенские были как бы сосредоточены на том, о чем молчали), выходил на лагерный двор, знакомился.

– По шоссе мимо Лахмана ходишь?

Я кивнул. Шоссе было одно до самого Лангенберга. При фабрике Лахмана был лагерь женщин полек. И лагерь и фабрика казались нам загадочными, там было какое-то химическое производство, и я ждал, что Петрович спросит о Лахмане. Но он сказал:

– Разбитый дом знаешь?

Знал я, конечно, и разбомбленный двухэтажный дом. Попадание было прямым. Бомбой дом раскрыло, расщепило деревянные балки перекрытий. Они не провалились, а поднялись вверх, растопырились, держали на себе изогнувшиеся разделившиеся доски пола.

– Кто водит?

Я сказал, что на фабрику водит немец рабочий, иногда полицай. Теперь, бывает, с фабрики отпускают самих.

– Значит, задержаться минут на десять – пятнадцать можешь?

– Могу.

Он кивнул. А через несколько дней, когда я уже перестал надеяться, что разговор был неслучайным, он мне протянул окурок. Нас стояло человек пять, невольно следивших за тем, как укорачивается, подрезается огоньком в его пальцам самокрутка. Никто не хотел начинать знакомства с просьбы. Петровичу надо было самому выбирать. И, хотя я держался в стороне, он протянул окурок мне.

– Чего ж не приходишь к нам? Приходи!

И опять забилось сердце.

С этого времени началась для меня новая (не о Германии будь сказано!), счастливая жизнь. Даже на фабрике я думал о том, что вечером просижу у эссенских до отбоя и каждая минута будет для меня подарком. Может быть, впервые в жизни в бараке военнопленных я ощутил течение времени потому, что каждой новой минуты мне было мало. Не то чтобы мною занимались, меня почти не замечали. Не помню, например, ни одного слова, прямо обращенного ко мне ленинградцем Аркадием. Глаза у него были голубые, но взгляд тяжеловатый, не спрашивающий, а как бы заранее все знающий, отечные веки. И голубизна и какая-то властность замечались сразу потому, что глаза были навыкате, и потому, что для пленного такой взгляд был непривычен. Аркадий не занимался мною, но дело было не в этом – он включал меня. Если надо было что-то поделить, он спрашивал:

– Сколько нас? – и сам себе отвечал:– Трое… Пятеро…– то есть называл цифру, которая включала и меня.

В глазах осадок голодной усталости и объединяющее со всеми остальными эссенскими выражение постоянного косвенного слежения: за дверью, за теми, кто в эту дверь входит… Выражение из тех, которые тщательно прячут. Голову, например, на подозрительное движение или шорох не поворачивают. Но, когда несколько человек разом не поворачиваются туда, куда им было бы естественно повернуться и взглянуть, это становится очень заметным. Чтобы разрядить напряжение, они устраивали «натуральный» шумок, расходились по койкам, но первую минуту настороженности никогда не могли преодолеть. Настороженность людей, готовых разбегаться, была мне знакома. Это была настороженность, оценивающая возможность для нападения. Весь лагерь – не я один – эту особенность улавливал. Я удивлялся глупости Ивана Длинного, который не понимал, как на него смотрят. Будто отыскивают у него на лбу пятно, о котором он понятия не имеет. У эссенских Иван возбуждался, глаза его, как слезой, наливались искренностью – искали ответной искренности. В барачной комнате, которая казалась продолжением фабричных помещений, так все здесь было закопчено, Иван казался самым красивым или самым полноценным живым существом. Голубизна его глаз была моложе, новее, чем у Аркадия, под молочной живой кожей подвижный румянец – жар здоровья. Ни усталости, ни голодной заторможенности в жестах, в гибкой длинной фигуре. Сама способность его глаз наливаться искренностью, просто гореть ею, бесстрашная готовность ругать немцев, хвастать старшими братьями – тоже от предательского здоровья, которое ни разу не угасало на баланде, на фабричной работе. Ел Иван с полицаями на лагерной кухне. Иногда он вскакивал, сутулился, глубоко засовывал длинные руки в карманы, откровенничал: