Читать «Сто семьдесят третий» онлайн - страница 41

Сергей Геннадьевич Бабаян

Разрывая тягостную цепь воспоминаний, она повернула голову – и мягко натолкнулась глазами на незнакомые, смотревшие на нее глаза.

В середине салона стоял мужчина – и смотрел на нее.

Она не успела отвести взгляд – он отвел первым. Ему было лет сорок, может быть, сорок пять: мешала велюровая синяя шляпа, скрывавшая волосы – впрочем, оставлявшая гладкие, не тронутые сединою виски. Она задержалась на нем на мгновение – ведь он смотрел на нее, и это смутило и почти взволновало ее – и почувствовала физическое, инстинктивное желание поправить прическу; но почти сразу же это ощущение-мысль – что на нее смотрит молодой («интересный», сказала бы мама) мужчина, затянула болотом лишь на миг отстранившаяся жизнь – она вспомнила вдруг сегодняшнее замечание директрисы: «В третьем „А“ безобразная дисциплина. Дети как будто спустились с гор!» – и, переживая, вернулась в слепое окно. Сто семьдесят третий огибал умирающие сады – за окном ничего не было видно.

Оставалось еще самое большее десять минут, и в ней, разбуженное надеждой, вспыхнуло нетерпение. Жизнь казалась непрерывной цепью физического и душевного насилия над собой, но после каждого пройденного звена дарила хотя и короткую, но передышку. Еще раз, два, три… четвертая остановка. Дождь вдруг усилился, огромной кошкой зацарапался в гулкую крышу. Она машинально взглянула вперед – не потому, что там можно было что-то увидеть, а потому, что в том направлении был ее дом.

Он – опять смотрел на нее.

И опять она не успела отвести взгляд, он легко и плавно отвел его первым – и этим скользящим движением как будто погладил ее по лицу. У нее вдруг сбилось дыхание, и щекам стало жарко; она незаметно, медленно разогнула отдыхавшую правую ногу, выпрямилась и, осторожно перебирая пальцами левой руки, пауком вцепившейся в пластмассовую веревку, собрала их в небрежную изящную кисть. Голову чуть направо… чуть-чуть – левый полупрофиль всегда ей нравился больше. Все эти движения она проделала почти механически, а когда осознала их, то в первый момент растерялась и удивилась себе – и рассердилась на себя: «Оптимизм, пессимизм, как жить дальше… Немного же тебе надо!» Но душа ее счастливо улыбалась – хоть разум как будто неприязненно отстранился от души. Она вдруг поняла, что уже давно – казалось, очень давно – незнакомые ей люди (и знакомые тоже!) на нее не смотрели так – ожившим взглядом вдруг выделив ее из толпы, уходя и вновь возвращаясь к ней, с бескорыстным – перед расставанием навсегда – интересом и даже нежностью… так давно, что она уже забыла об этом – о том, что может такое быть… Она всегда была верна мужу, без усилия над собой: наверное, она была так воспитана – матерью, книгами, в несравненно меньшей степени – жизнью других людей, в которой она видела мало верности и больше привычки, чем настоящей любви; измена была для нее в первую очередь ложь, даже унижение, тяжкое оскорбление, нанесенное близкому человеку, это был бы для него не просто удар, но такой удар, от которого он бы не смог защититься, был беззащитен, – и потому после этого, думала она, она почувствовала бы отвращение к самой себе, как если бы обидела ребенка, – и неизлечимое, глухое отчаяние, как при воспоминании о зле, нанесенном уже умершему старику, – которое невозможно исправить… Она была Саше верной женой – хотя, конечно, всякие мысли ее посещали. (Подобная мысль – оставившая в душе тревожный, немного виноватый осадок – пришла к ней полгода назад. Голощекина забыла на парте тетрадь, следующим уроком у третьего «А» была физкультура, – она взяла эту тетрадь и спустилась в спортивный зал; дети еще раздевались, зал был гулок и пуст – только в дальнем его углу, в окружении нескольких уже переодевшихся спичечноногих мальчишек, висел на турнике физкультурник Николай Николаевич в темно-синем с лампасами спортивном костюме – и раз за разом, плавно, казалось почти без усилий подтягивался – как будто его завели; она увидела его загорелые, мускулистые, черноволосые запястья, набухший атласными жилами столб его шеи, плавно переходивший в завитую крупными блестящими кольцами голову, его красиво вылепленные, как будто ласково обхватившие отполированную перекладину руки – и вдруг подумала, что было бы, если бы он этими руками ее обнял… взметнувшимся языком пламени – захотела, почувствовала: обнял за бедра, – вея вспыхнула – загорелось лицо – и быстро прошла в раздевалку…). Мысли случались всякие, но не было ничего – если не считать того случая несколько лет назад, когда они накануне восьмого марта собрались в учительской, немножко выпили и уже собирались разойтись по домам – оттаявшие друг к другу, размягченные непривычной близостью, радостно удивленные приоткрывшимися друг в друге обыденными, домашними, странно общими житейскими черточками: директриса Валерия Николаевна, оказывается, умела печь пироги и принесла шарлотту, завуч Ленина Константиновна поставила банку собственноручных соленых грибов – ну, не мог разум понять и принять, что эта сухая, по-мужски стриженная, с улыбкой Железного Дровосека женщина, вместе со своим никогда ими не виденным и оттого космически загадочным (как может мужчина – жить с такой женщиной?…) мужем, способна, как они с Сашей, пойти по грибы – и при этом будет в брюках и в сапогах, поношенной куртке и вязаной шапочке с детским помпоном – или даже в завязанном вокруг шеи – по-деревенски – платке; казалось, тут ничего не было странного, но сознание упрямо видело ее вышагивающей по лесу в своем темно-синем с тонкой белой оторочкой костюме – казалось, не менявшемся много лет, хотя костюмы конечно менялись: перед этим был посветлее и с поясом, еще раньше – без оторочки, – просто она своим массивным каменным ликом подавляла любой костюм… Да что директриса с завучем, если даже партизанка Клавдия Александровна, испекшая – уму непостижимо – легкомысленные, игрушечные безе, рассказала вдруг анекдот о муже, вернувшемся из командировки, – и первая залилась так, что с физичкой Валентиной Сергеевной – наверное, от неожиданности – случилась веселая истерика… После этого двухчасового застолья – воздух над которым, умиротворенно согретый принесенным в коробках и баночках домашним теплом, ближе к концу нет-нет да и сгущался тучами старых обид и даже – впрочем, едва уловимо – посверкивал молниями (за столом, кстати, были и мужчины, за которыми ухаживали дружно, трогательно, тянулись даже и с другого конца стола: физрук Николай Николаевич, необычный и даже красивый в темно-сером костюме и сером галстуке; Петр Ильич, трудовик, пятидесятилетний невысокий плотный мужчина с красным, как сырая говядина, хитроватым лицом, – человек поведения скромного, но очень уверенный в себе: он уже много лет ежегодно выезжал со старшеклассниками в природоохранные экспедиции, спасал каких-то муравьев, о нем писали в журналах и его знали не то что в роно – в гороно… и военрук Иван Дмитрич Покатило – фронтовик, с прищуренным от контузии правым глазом, в кителе с погонами майора и с почти квадратной – странно большой для его тихого, стеснительного, даже как будто неуверенного в себе нрава – колодкой орденов на груди; мужчины освободились сегодня рано, Николай Николаевич вторым, а Петр Ильич третьим уроком, – а у Ивана Дмитрича и вовсе было сегодня окно и пришел он к столу, наверное, восприняв как приказ вчерашнее напоминание директрисы, – и уже успели выпить по случаю праздника, видимо, в кабинете труда: сколько раз она сегодня ни проходила мимо него, у дверей всегда стоял кто-нибудь из троих и осторожно выстукивал в ритме хоккейных аплодисментов: тук! тук! тук-тук-тук! тук-тук-тук-тук! Тук тук!…). – так вот, после этого застолья, когда она поднималась в учительскую из директорского кабинета, куда помогала относить чайный сервиз, на лестнице ей повстречался Николай Николаевич – с доброжелательным, как обычно при встречах с ней (он был простой и, наверное, добрый человек, если при своем здоровье и энергии возился за нищенскую зарплату с детьми), и вдруг смутившимся и даже как будто напрягшимся лицом… и когда она, коротко улыбнувшись (всегда помнила, сторожила свои неосторожные мысли о нем – и потому была с ним немного суха), проходила мимо него, неожиданно взял ее за локоть и быстро – как клюнул – поцеловал… Она почувствовала волнующе-незнакомый рисунок губ, услышала незнакомый запах – вернее, отсутствие привычного (родного! – вспыхнуло укоризной в мозгу) табачного запаха, – и все-таки больше всего удивилась – но не рассердилась: разумом уже потому, что по своей быстротечной невинности и спокойному, только чуть смутившемуся (не «задышливому», как сказала бы Мила) выражению при этом его лица это не столько был поцелуй, сколько признание – в том, что она ему нравится, – и сказала твердо, без тени колебания, как отвечая таблицу умножения, – глядя в его опустившиеся глаза – впрочем, смягчая голос: «А вот это, Николай Николаевич, уже лишнее». Эта мягкость его ободрила – он улыбнулся с оттенком детской проказы, удивительно шедшей его сильному и твердому лицу, – и сказал: «Извините…» И упруго побежал вниз по ступенькам…