Читать «Из цикла рассказов «Там, где будет мой дом»» онлайн - страница 43

Элеонора Раткевич

Одним плавным движением он вбросил меч в ножны — а потом отстегнул их и повесил на крепкую сучковатую ветку.

— Эй, ты чего это? — завопил Айхнел.

— Уж не обессудь, — рассеянно ответил Шекких, вынул из-за пояса топор, подошел вразвалочку к ближайшей скамейке, вдохнул поглубже, резко выдохнул, снова вдохнул, примерился — и ахнул с размаху топором что есть силы.

— Ты чего это вытворяешь? — надсаживался Айхнел.

— Ничего, — ответил Шекких, мерно орудуя топором. — Просто ты прав. Все вокруг посходили с ума, и я заодно — так ведь не навек. Пора и опамятоваться. Кто-то должен что-то делать — так почему не я? Где-то надо начинать — так почему не здесь? Этот день и это место не хуже других — так для чего откладывать?

Он разогнулся, положил топор, скинул рубаху и аккуратно пристроил ее на ветке рядом с Айхнелом.

— Постереги покуда, — коротко сказал он и снова взялся за топор.

— Ты рехнулся, — горестно заключил Айхнел.

— Ну уж нет, — посмеиваясь, возразил Шекких.

— Лес кругом не твой, — урезонивал Айхнел.

— Это еще как сказать, — ответил Шекких.

— И скамейки не твои!

— Это еще как сказать, — повторил Шекких.

— Откуда ты знаешь, можно ли здесь рубить? — тщетно взывал к здравому смыслу Айхнел. — А если тебя местные поймают?

— А пускай, — покладисто согласился Шекких. — Пусть себе ловят. Их право.

Больше ни слова не примолвил. Айхнел тоже смолчал. А если бы что и сказал, Шекких бы его не услышал. Он словно оглох. Топор весело вычерчивала воздухе сверкающую дугу, в два-три замаха крушил подопревшие столбики скамеек, раскалывал изгаженные сидения — щепа так и летела во все стороны, словно стайка перепуганных воробьев порхнула… вот-вот защебечет! Только щепа не воробей, далеко не улетит — взмыв ненадолго вверх, щепки тихо опускались на густой теплый мох. Тихо так, неслышно устраивались щепки посреди мха, будто боялись помешать делу или иначе как потревожить. Напрасные опасения: Шеккиха сейчас ничто не могло бы потревожить. Он даже собственного топора не слышал. Косая дуга выблескивала, ниспадала и ударялась о дерево беззвучно, как солнечный луч. Ни звука, ни шороха. Тишина такая — хоть песню пой. И в голове у Шеккиха впервые со дня злополучной вылазки в замок черного мага тоже тишина нерушимая. Ни один звук не колотится болью в темя, ни один крик не перехватывает голову давящим обручем. Нет ни стука, ни треска — только острый солнечный свет срывается с лезвия топора и мерцающим облаком окутывает обух, мягчает мало-помалу и истаивает. И до того Шеккиху от этого сверкания на душе весело, словно и не было никогда никакой войны.

Шеккиху сызмала любая работа сердце веселила, самому ли за нее браться или на мастера за делом поглядеть. Едва только на ногах утвердился, спозаранку из дому утягивался — нипочем назад не загонишь. Бывало, у гончара в уголке засядет и все любуется. Вот была глина, просто глина, и ничего больше. Ни дурного про нее не скажешь, ни доброго. И в руки ее мастер глиной берет, и на круг гончарный глиной кладет, а потом тянет, прихлопывает, оглаживает — ну только что глина была, а мастер из нее миску выкружил… было одно, а стало другое, и никак этому чуду не надивиться досыта. Была у бабушки нитка, а сделался холст — и ведь незаметно поначалу прибавляется, вроде ничем-ничего, а потом смотришь… и правда холст растет себе понемногу. Была доска, а стала лавка — и когда успела? Шекких не только разиня рот глазел, но и подсобить рвался: до смерти ему хотелось посодействовать преображению. Щепу за плотником убирать, глину для гончара мыть и замешивать… за счастье почитал, если отец разрешал ему в кои веки за топор подержаться. Знахарь деревенский говаривал, что такому смышленому мальчонке прямая дорога в маги, а Шекких знай отсмеивался в ответ. Да кому она нужна, эта магия, если и без нее на свете все превратимо и все преображаемо, стоит только руки приложить? Берись за дело и сотворяй что душе угодно без всяких там заклинаний. Позднее Шекких признал, что был не вовсе прав, но магии все же особой приверженности не оказывал: слишком влекла его магия любого делания. Оттого он и с плотниками бродить повадился… эх, когда бы не война, он бы и не то еще умел! Каких только ремесел он своими руками не перепробовал в довоенные годы отрочества… и плотничал, и горшки лепил, и лодки, случалось, делывал, и даже пуговки перламутровые из раковин насекал. За годы войны только стряпать да кузнечить выучился, а прочее и раньше знал. И всякий раз, когда под его руками свершалось таинство превращения досок в забор или глины в кувшин, он испытывал непонятное смущение и жаркий внутренний трепет, словно самая красивая девчонка в деревне поцеловала его украдкой и убежала, а он стоит дурак-дураком и ничего понять не может, и только сердце колотится неуемно да щеки горят. Став постарше, он пообвыкся немного, но все же не вполне. Да и можно ли настолько привыкнуть к чуду, чтобы не замечать его? Можно ли забыть, что ты сотворяешь его ежеденно? От любого делания на душе у Шеккиха становилось светло и просторно. Зато и всякий упадок, разрушение, гниение заставляли его нестерпимо страдать. Дались же ему скамейки эти трухлявые — а ведь он из-за них света не взвидел! Ну да ничего, ничего… скоро от них и памяти не останется… уже скоро… вот только еще это сидение неподатливое расколоть… и можно пот со лба утереть.