– Поторапливайтесь, – сказал сержант, отдуваясь. – Вы, по-моему, совсем не хотите идти… Я вас брошу… Ведь я же, в конце концов, не обязан… – Вдруг откуда-то появилось великое множество темных фигур. Будто страшные куклы тащились они по откосу, за которым угадывалась светлая пыльная полоса. Я был должен увидеть дорогу, и я ее тут же увидел. – Слава богу, мы, кажется, успеваем, – сказал сержант. И смахнул крупный пот, словно ядрышки серого жемчуга. – Но не надо оглядываться, я вас очень прошу… – Вероятно, он корректировал меня на последнем этапе. Как когда-то меня корректировал выслужившийся Карась. Ныне – демон. Но я и не думал оглядываться. Я всем сердцем стремился – вперед, через дорожную пыль, ветки ивы защекотали меня по коленям, а в канаве на самой обочине вскинулась грязь, стало тесно и суетно, потому что народу прибавилось – все упорно карабкались из канавы на склон. – Не оглядывайтесь!.. – крикнул сержант, но его оттеснили. Начиналась какая-то нервная толкотня. За дорогой открылась бескрайняя пахотная равнина: сотни грядок картофеля, воткнутые в горизонт, – загибаясь, приподнятые до самого неба, край которого начинал понемногу светлеть: бледно-серая зелень уже проступала из сумрака, отражаясь в свинцовой, чуть выпуклой амальгаме реки, отчего и туман над поверхностью выглядел чем-то растительным, словно скопище жаждущих плотоядных кустов, порождающих муки, скребущих сознание. А из заводи, где распускались шуршащие камыши, по широкой и пыльной дороге, ведущей из города, по камням и по рытвинам с правой ее стороны, точно тени из ада, тащились все новые зомби, – очумелые, дикие, вырванные из сна, с волосами, как сено, тупые, полуодетые, кожа их почему-то блестела, как гуталин, я был стиснут толпой и не мог уклониться, а они почему-то молчали, по-видимому, онемев, или, может быть, не молчали, но я их не слышал, там кого-то несли – уплотнившись, на множестве рук. – Гулливер!.. Гулливер!.. – вдруг беззвучно зашелестело над полем. И я тоже внезапно зашелестел: – Гулливер!.. – тоже – молча, и тоже – без всяких усилий. Очень странное теплое чувство переполняло меня, чувство радости, страха, покоя, освобождения, чувство ненависти и чувство горячей любви, обретения, счастья и бесконечной утраты, все смешалось в одну, вдохновенную жуть, я, по-моему, даже пошатывался от головокружения, сердце билось поспешно, отчетливо, горячо, я вдруг ясно увидел простую возможность спасения, словно разом зажегся невидимый внутренний свет. – Гулливер!.. Гулливер!.. – шелестело в предутреннем воздухе. Ну, конечно, спасение это – когда Гулливер! Как я раньше не понял, что это и есть спасение! Прикоснуться к нему, хотя бы – подставить плечо, вот он – близко, я слышу его дыхание, а поверх чьей-то лысины свешиваются его рука, о! чудесная эта рука с обкусанными ногтями, с мягкой грязью, забившейся в поры ее – в восхитительных цыпках, в прекрасных чешуйках обветренности, как блаженно и чутко подрагивает она, а какие пленительные на ногтях заусеницы, плоть от плоти, от сладкой плоти Его, синий глинистый мед наполняет прохладные вены и божественно скапливается в их узлах, плоть от плоти, и – розовый шрам на мизинце, бледный теплый бугристый родной человеческий шрам – там, где острая косточка выпирает под кожей – и сияют два тоненьких нежных льняных волоска, пропустите меня, расступитесь, я больше не выдержу! плоть от плоти, мне только поцеловать, синий мед, красный сахар, дремотно текущий в артериях, заусеницы, ногти, чешуйки и волоски, жаркий пульс, пробивающийся от самого сердца, как печально и редко спускается он по руке, о! чудесное легкое быстрое прикосновение, от которого кровь пузырится, вскипая волной, и звенят, натянувшись как струны, все жилы по телу, тихо лопаясь, мучая и щекоча, скоро, скоро пронзит эту кожу железо, раздирая покровы и мышцы свои острием: Черный Крик, будто пламя, взлетит над равниной, и прольется на землю шипящая кровь, будет больно, но это и есть – спасение, есть спасение тем, кто поднимает Его: бревна, холм, молоток, провода, изоляторы… Я, наверное, падал, а потом поднимался опять – где? когда? хорошо, что не затоптали, спекся жжением и нытьем ушибленный бок, пальцы были испачканы слякотным черноземом, по ладоням ползли обезумевшие муравьи, я бежал, меня подхватило течением, отклониться, свернуть, разумеется, было нельзя, мы катились вперед по распаханной темной равнине, словно стадо животных, спасающихся от огня, я все время, как пьяный, проваливался между грядок, верещала от ужаса картофельная ботва, превращаемая ногами в какую-то жидкую кашу, клубни просто вопили, выпрыгивая из земли, доносился невнятный, но гулкий, надсадный обрывочный голос: – Есть хлеб черный, как смоль, называемый – Ложь… Есть хлеб белый, как лунь, называемый – Страх Великий… И едят эту ложь… И болеют от страха и лжи… И выблевывают обратно позорную красную мякоть… – Это, видимо, проборматывал Гулливер. Голова его свесилась в сторону, как у мертвого. – Не оглядывайтесь!.. – крикнул отставший сержант. Или мне показалось? Но я все равно оглянулся. Расступилась прозрачная хрупкая чернота, обнаружилась чаша – с краями по горизонту, исполинская, мрачная, выполненная землей, а на дне этой чаши ворочался гибнущий народ, как удавом, обвитый сиреневой массой воды, точно дым, полыхали над ним ошалелые птицы, и металась крапива – раскинувшись выше домов, стрелы пасмурных молний пронизывали их толщу, заводская окраина пропадала в дыму. Трое в Белых Одеждах уже нависали над городом, и с ладоней их тек извитой золотистый туман, было видно, как он сотрясает отдельные здания, языки насекомых выплескивались из них, Хронос корчился, Ковчег погружался в пучину, вероятно, сейчас должен был простучать камнепад, я очнулся – конечно, не следовало оглядываться, потому что все тело немедленно стиснул озноб: плоский холм возвышался посередине равнины, море грядок, как в зыбь, огибало его, а на сплюснутой голой верхушке стояло нечто крестообразное, вероятно, в основе своей – из телеграфных столбов, ржавым стонущим плачем зашлась вдруг могучая проволока, в двухметровых спиралях которой я видел людей – все они, как сомнамбулы, устремлялись к подножию, где уже разрастался отчаянный радостный вопль, – да, конечно, мне незачем было оглядываться, потому что все тело немедленно стиснул озноб, я рванулся к Нему, но меня равнодушно отторгли, зомби сдвинулись плотной горячей толпой, словно вспученный клейстер, наращивая окружение. Черный крик раздувался во всю поднебесную ширь, и толпа колыхалась, как спелые травы под ветром, запах пота и тлена душил меня, точно газ, и была в этом запахе явная безысходность, я висел на покатых податливых скользких плечах: – Пропустите меня!.. Подождите!.. Не надо!.. – но мой голос тонул в какофонии плачей и мольб. – Гулливер!.. Гулливер!.. – шелестело над темной равниной, и еще шелестело: …от хлеба по имени – Ложь… И от горького хлеба по имени – Страх Великий… – изменить ничего уже было нельзя, громкий стук молотков раскатился по лысой верхушке, там возились, уродуясь, с бревнами – мать-в-перемать! – Невозможная боль вдруг пронзила мне оба запястья, разведя их с чудовищной силой над головой, и такая же боль опоясала обе лодыжки – тронув зубьями влажные трубки костей, я, по-моему, грузно и медленно поднимался, дымный город опять распахнулся передо мной, и взмахнули перстами Трое в Белых Одеждах, и Живая Звезда разорвалась на тысячу искр, и тогда вся равнина, задрав горизонт, опрокинулась…