Читать «Набоков, писатель, манифест» онлайн - страница 11

Михаил Юрьевич Шульман

Любой “биографический подход” к набоковским текстам, доверчиво принимающий их за чистую монету, весьма опасен и мстит неосторожному исследователю изнутри, как скрученный в пружину китовый ус, вмороженный в кусок сала хитрым эскимосом, знающим простодушие песцов. Стоит лишь на минуту предположить, что рука в нитяной перчатке, ставящая керосиновую лампу в “Других берегах”, принадлежала не Мнемозине, а буфетчику Андрону, как вся конструкция романа сворачивается, складывается, и он превращается в банальные мемуары, от “изящества” и “художественности” банальные в квадрате, – да и все, особенно русскоязычное творчество Набокова трансформируется в без конца повторяющееся, почти маниакальное “ностальгическое кураторство”, неотвязное воспоминание о прошедшей молодости, плотно усаживаться на которое не советовал уже Пушкин. Начиная размышлять над “реальными” корнями произведений Набокова, вскоре обнаруживаешь, что предмет неуловимо, но принципиально изменился, и проза Набокова, лишившись ауры вымысла и ирреальности, осталась в руках опустелой и неинтересной шкуркой навязчивой автобиографии.

9

Пятая глава “Дара”

Именно эту соломенную куклу, кстати, и поражают постсоветские критики, упрекающие Набокова за то, что тот просмотрел революцию и мировую войну, в годы, когда мировое сообщество, со своими заботами и чаяниями, и так далее. Особенно возмущает этиков-фарисеев, что генерал Куропаткин интересен Набокову своими спичками, тогда как о Мукдэне и Цусиме не произносится ни слова. “Воображение и мысль писателя могли бы, связав эти две встречи, оторваться от частностей, могла бы возникнуть символика истории, могли бы столкнуться эпохальные события… – с м-сье-пьеровской сладострастностью взвивается критик в риторические сослагательные небеса и тут же осаживает пустившего слюнки читателя: – Ничего подобного…” В отклонении от стиля энциклопедической статьи или какого-нибудь Постановления видится им то ли непростительное легкомыслие, то ли некий коренной порок, подтачивающий, по их мнению, все набоковское построение, – и они, вследствие ли природной глухоты или благоприобретенной бестолковости, когда рядом уже разорвалась адская машина набоковского тропа (“не знаю, где он умер: энциклопедия молчит, словно набрав крови в рот”), все продолжают махать никому не нужной справкой врача-чекиста, свидетельствующей мирную кончину генерала.

Книги Набокова – единственно достоверное, что мы знаем о нем; но это достоверность не биографической справки. Единственное, что в его книгах не подвержено сомнению – это его стиль, то есть вещество самое трудноуловимое и эфемерное. Истинная биография Набокова – его поэтика; чтобы чувствовать себя уверенно, приходится избрать опорой лезвие ножа, конек крыши, облако, тонкий лед. Истинная биография поэта далека от хроники жизни, и глубоко закономерными кажутся странные отклонения в автобиографиях, скажем, Пастернака или Цвейга, где разговор, взбираясь на некоторые высоты, начинает в какой-то момент идти о “постороннем”, человеческой жизни само по себе не присущем. Так последними страницами “Охранной грамоты” целиком завладевает Маяковский, после чего рассказ замолкает как бы исчерпавшись. Смещение биографического интереса в область ему по определению чуждую – кажется следованием звезде, которой неинтересны условности жанра и которая влечет верного себе волхва через заборы и овраги. Подлинный Набоков в пятой главе “Дара”, и пребывание Годунова-Чердынцева в Груневальдском лесу скажет нам больше, чем том Филда. Так хх глава “Казаков” более истинная автобиография, чем “Отрочество”.