Читать «И хлебом испытаний...» онлайн - страница 56

Валерий Яковлевич Мусаханов

И по бывшей Кирочной, сорокалетний, я двигался во времени, расчерченном траекториями апрельских снежинок, грустно глазел на скобку ущербной луны над Таврическим садом и, семнадцатилетний, в майский акварельный полдень стоял у парапета Адмиралтейской набережной.

Было ветрено, и серовато-золотистая зыбь Невы пестрела мелкими белыми бляшками пены, освещенные бледным солнцем здания Кунсткамеры и Университета на том берегу своей холодноватой выверенной красотой угнетали душу, рождали ощущение мизерности и затерянности в этом величественно-черством, мучительно прекрасном городе, равнодушном к страдающим и неудачникам. С неюношеской смиренной болью смотрел я на свой родной город в тягостном предчувствии разлуки. И оттого, что я безразличен городу, что я его пасынок, становилось еще горше. Я стоял у парапета Адмиралтейской набережной, смотрел на свой родной город, на Ростральные колонны, подпирающие синеву, на старое золото петропавловского соборного шпиля, на плавный выгиб Дворцового моста и знал, что это прощанье. Я еще не представлял себе, что такое «восьмерка» и где она находится, но уже будто бы знал и предчувствовал бездонную крупитчатую глазурь полуденного неба над ней и чашечки мелких подрагивающих под ветром маков на клумбе посреди вытоптанного маленького плаца. Я уже чувствовал, что все это предстоит мне увидеть и пережить, потому что вчера меня наконец-то выгнали из школы. Наречие «наконец-то» я ввожу здесь, чтобы обозначить скорее отношение учителей и директора, чем мое собственное, к этому факту исключения. Хотя я и сам уже давно, с седьмого класса, предчувствовал, что меня выгонят, должны выгнать, но, в отличие от взрослых, не испытывал нетерпения, ожидая этого предустановленного судьбой события.

Теперь, через много лет, я понимаю, что причиной моих неурядиц был трудный характер. Как всякий ребенок, не избалованный семейным теплом, не испытывавший хоть какой-то гордости родителями, их положением, я был тайно раним и ущербен, и это толкало на диковатое самоутверждение в школе. Но чем больше числилось за мной разных некрасивых и подчас жестоких проступков, тем дороже становилась мне школа, — там я хотя бы что-то значил. Правда, значимость эта была отрицательной.

Да, я любил свою школу, любил своих друзей Кирку и Буську, которые учились вместе со мной, любил некоторых учителей — все было как у самого заурядного подростка. И только в седьмом классе отношение мое к школе стало сложнее, потому что летом я попал в историю с Губаном и угодил в дет. колонию. Меня, правда, выпустили к сентябрю благодаря хлопотам Киркиной матери, но школа — и ученики, и учителя — взяла это на заметку. Словом, в начале седьмого класса по какой-то сгустившейся вокруг меня атмосфере, по напряженным, скользящим и вместе с тем внимательным взглядам учителей, по тихому отчуждению тех одноклассников, кто раньше старался держаться со мною на дружеской ноге, я понял, что мне лучше уйти в другую школу, но рядом были друзья Кирка и Буська, их неизменная верность притупляла отчуждение одноклассников и учителей. И потом, о переводе в другую школу должен был похлопотать кто-нибудь из взрослых, а мать без отца совсем растерялась, проявив сначала бестолковую и, как я теперь догадываюсь, даже опасную суетливость, обивая пороги разных учреждений, обращаясь за помощью ко всем, кто хоть мало-мальски соприкасался с отцом по службе и чей телефон или адрес ей удавалось разузнать. А после того, как в одном учреждении добрые люди по особо важным делам втолковали матери, что ее суета может повредить не только отцу, она вернулась в свое всегдашнее состояние дремотно-равнодушного отрешения от действительности. И когда я пошел в седьмой класс, мать уже не имела с действительностью ничего общего, только ходила на дежурства в больницу.