Читать «И хлебом испытаний...» онлайн - страница 29

Валерий Яковлевич Мусаханов

Я давно уже не думал, что моя мать может помочь, защитить, а тем более спасти, но я шел к ней, потому что со мной кое что случилось и потому что сегодня был день моего рождения.

Я направился проходными дворами, чтобы срезать квартал по диагонали и выйти к перекрестку поэтов, неподалеку от которого, на углу переулка, стоял дом с вычурным лепным фасадом и тяжелыми эркерами, заканчивавшимися шатровыми башенками с черными флюгерами. Пробираясь дворовыми скверами с мокрыми, голыми, как скелеты, деревцами, огибая старые флигели, проходя под гулкими арками, я все время ощущал, будто кто-то следит за мной пристальным немигающим глазом, и это заставляло ускорять шаги.

Смешно и глупо, когда сорокалетний человек смотрит на старые дворы, стиснутые унылыми стенами, глазами мальчишки.

С чувством облегчения вышел я из ворот, пересек улицу, остановился возле родного дома и поглазел на перекресток поэтов. Там скрежетали трамваи, около пивной торчали забулдыги, их серые фигуры с обвислыми плечами словно колебались на ветру, как бесплотные тени; из переулка медлительно выплыл автобус и затормозил на остановке возле бакалеи, — перекресток снисходительно взирал на всю эту суету.

«…Но умолкни мой стих! И погромче нас были витии Да не сделали пользы пером… Дураков не убавим в России, А на умных тоску наведем», — сказал революционный демократ, угасший от чахотки в светло-желтом доме с высокими окнами, стоящем неподалеку.

«Сегодня в Петрограде на Надеждинской ни за грош продается драгоценнейшая корона. За человечье слово — не правда ли, дешево?» — откликнулся ему агитатор, горлан и главарь через полувековую толщу.

Я стоял возле своего родного дома и глазел на перекресток поэтов. Мне было сорок лет, мне было наплевать на всех дураков и тоскующих умников, потому что я сам владел драгоценнейшей короной и надеялся продать ее подороже, чем за простое слово. Но что-то случилось со мной сегодня, и поэтому, вместо того чтобы свернуть в парадную, я потащился к пивной.

Заведение это находилось здесь столько, сколько я помнил себя. Через него, верно, прошли многие поколения. Я не знал, какой вид до войны имел продолговатый с кафельным полом и стенами из темной фанеры зал, — с тех времен запомнилась только синяя вывеска над дверью. Но в послевоенные годы мне случалось заглядывать сюда, чтобы разжиться окурком или ломтем круто посоленного хлеба. В те времена пивная была клубом для инвалидов с окрестных улиц, они горестно и надрывно праздновали то, что остались живы, пройдя войну. Зал тогда казался теплее и меньше; клубился табачный дым под тремя лампами, свисавшими на шнурах в бумажной нитяной оплетке, засиженной мухами; над самыми баллонами ламп были жестяные абажуры в виде мелких тарелок, чуть тронутые ржавчиной; у дальней стены была стойка из темного дерева и на ней, похожий на крест, высокий латунный двойной кран, из которого двумя нескончаемыми пенистыми струями лилось в высокие кружки жидкое пиво; была тут и водка с бело-зеленой скромной этикеткой — «Ленинградская». А над залитыми мраморными столешницами мотались лохматые головы, бренчали медали на выцветших гимнастерках, глухо стукали в кафельный пол костыли, гнусаво и горько выводила «Землянку» гармонь, кто-то вскрикивал звериным отчаянным криком, в котором слышалось разом и горе и лихость…