Читать «И хлебом испытаний...» онлайн - страница 12

Валерий Яковлевич Мусаханов

У дверей скупочного было пусто. Сюда шпана не подходила, она работала на ближних подступах, просеивая тех, кто шел сдавать.

— Разбежались, чертобасы, не по климату стало, — злорадно проскрипел Крах.

— Ты тоже пока отдохни. Нечего здесь светить, — сказал я и поддал газу. — Деньги же у тебя есть.

— Нет, Петрович, извел всю капусту. Не знаю, может, будешь ругать, — он поерзал на сиденье и протянул мне что-то завернутое в шуршащую бумагу.

Перекресток приближался, и мне некогда было рассматривать его покупку.

— Погоди, — сказал я и свернул к Фонтанке, переехал мост, миновал площадь с памятником Ломоносову, повернул к Хореографическому училищу и остановился. Здесь было мало прохожих, дремали на сиденьях шоферы учрежденческих машин, и асфальт был уже сухим и чистым.

— Ну что ты там выхватил такого? — Я, не глядя, протянул руку, и Крах вложил в нее тяжелый шуршащий сверточек.

Я медленно огляделся — нет ли поблизости любопытных, — тротуары были почти пусты, желтые стены зданий выглядели так, будто их пропитали солнцем, и задний фасад театра, замыкавший эту короткую улицу, тоже был желтым и теплым и в обманчивой перспективе казался далеким.

Я чувствовал весомость сверточка в ладони, угадывал под шуршащей ломкой бумагой какие-то выступы и впадины, но не спешил разворачивать. Мне было не очень интересно. Несколько лет назад я не медлил бы ни минуты, а теперь вот равнодушно глядел в обманную перспективу желтой улицы, и Крах прилично сидел рядом и деликатно сопел.

Я столько уже держал в руках этих сверточков, что не испытывал ничего. Я знал, что любой сверточек принесет твердый доход, но это тоже не волновало меня. Я никогда не любил деньги, они были нужны, потому что могли принимать форму желаний. А все эти сверточки содержали малопривлекательные побрякушки. Приказчики нэповских времен самоутверждались, поднося их женам Побрякушки были непрочны и сомнительны, как те времена. Иногда это были монеты с хамоватым профилем всероссийского самодержца. Я презирал все эти вещицы за их потаенность и наглую ценность, как старьевщик презирает хлам и тряпье, которые дают ему средства на жизнь. Я любил другие вещи, откровенные в своем аристократизме и красоте, — фарфор и бронзу, а больше всего — книги. И поэтому не спешил я развернуть сверточек, что принес Крах. Развернув его, я с этой прекрасной и строгой улицы, которая была сродни ампирной бронзе и севрскому бисквиту, сразу переносился в мир вонючих и сумрачных помоек, из свободного бродяги и веселого бездельника превращался в замызганного, прибитого жизнью старьевщика, перебирающего истлевшие подштанники, старые калоши и ржавые жестянки, шепчущего обсыпанными гунявыми губами грошовые расчеты…

Я помнил этих пугающих своей приниженностью людей с пустотой прозрачных от алчности глаз. Они приходили в нашу квартиру до войны с черной лестницы, давали робкий короткий звонок и, потупясь, пели гнусавыми голосами: «Тряпки, бутылки, кости, старье ра-аз-но-ое». Мать или соседка через порог говорили: «Нет, князь, ничего нет», — протягивали белый блестящий двугривенный и торопливо с виноватым лицом запирали дверь на черную лестницу. А я уже знал, что князь — это «вещий Олег», и дивился тому, что этих пугающе непонятных людей тоже величают князьями. Но ни мать, ни соседка не могли разъяснить мне этого. Они говорили, что так звали этих людей всегда. И я подумал, что князья бывают разные: одни обрекают мечам и пожарам, другие роются в вонючем тряпье. Жизнь показала, что детская мысль была не столь уж ошибочной. Княжеский блеск оплачивался тайными унижениями, разгребанием помоек, — незапятнанность наряда и рук по вечерам объяснялась тем, что руки моют с мылом, а рабочее платье меняют на вечерний костюм.