Читать «Навеки девятнадцатилетние (сборник)» онлайн - страница 65

Григорий Яковлевич Бакланов

— Давай туда! Скорей! Когда он примчался к зенитчикам, вокзал уже горел. И горел на путях пассажирский поезд, только что прибывший из Москвы. Но то, что он увидел рядом с вокзалом, было еще страшней. Он увидел целые, приведенные к бою зенитные орудия и ни одной воронки вблизи них. Расчеты стояли у расчехленных орудий, смотрели в небо и не стреляли.

— Командира дивизиона ко мне! К нему выскочил майор. Щербатов смотрел на него онемев.

— Ты… ты — живой? И не стреляешь? Майор только вытягивался перед ним. А над ними в дыму носились немецкие самолеты и бомбили, и гонялись за людьми, хлынувшими от вагонов в поле.

— Товарищ генерал, мне приказ… Мне приказано не стрелять! Не отвечать на провокацию! Не владея собой, Щербатов потянулся за пистолетом. В этот момент он не думал, не способен был думать о том, что перед ним стоит не виновник, а результат — бледный, изо всех сил тянущийся по стойке «смирно» майор, готовый вот так принять смерть, но уже не способный понимать что-либо. Когда сбили первый самолет и привели выбросившихся на парашютах летчиков, Щербатов здесь же, на батарее, допросил их. И старший из летчиков, с обгорелыми волосами, в прожженном до тела обмундировании, на вопрос, почему они не бомбили зенитные орудия, сказал, презрительно усмехнувшись в глаза:

— Мы знали, что им дан приказ не стрелять. А после, уже в окружении, Щербатов своими глазами прочел директиву наркома обороны. В ней среди прочего приказывалось: «1. Войскам всеми силами и средствами обрушиться на вражеские силы и уничтожить их в районах, где они нарушили советскую границу. Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить». Далеко позади отпылала граница. Только колонны пленных и встречно на восток идущая немецкая техника пересекали теперь ее. И Щербатова поразили эти слова: «Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить». Неужели еще в тот момент не поняли всего. Там, в директиве, был и такой пункт: «Разведывательной и боевой авиации установить места сосредоточения авиации противника и группировку его наземных войск. Мощными ударами бомбардировочной и штурмовой авиации уничтожить авиацию на аэродромах противника и разбомбить основные группировки его наземных войск…» Но уже не было самолетов, способных выполнить это. Они погибли под бомбами на своих аэродромах, не успев взлететь, и раньше, чем был подписан для них этот приказ. Щербатов прочел эту директиву много дней спустя, потому что 22 июня в 7 часов утра, когда она была отдана, уже не существовало средств связи, чтобы передать ее войскам. Ее случайно нашли в лесу, в бумагах разбомбленного штаба, в зеленом сундучке, на котором, словно закрыв его своим телом, лежал убитый офицер.

ГЛАВА X

В тот час, когда приказано было корпусу стать в оборону и ждать, судьбы многих сотен и тысяч людей были решены. Жизнь их могла бы пойти одним путем, но слово было сказано, решение принято, и с этого момента им предстоял иной путь, иная судьба. Однако сами люди, чьи судьбы непоправимо переменились в этот час, ничего об этом не знали и еще не чувствовали. И даже те из них, кто видел, как ранним утром командир дивизи Тройников уехал к командиру корпуса, а после возвратился оттуда злой, даже они не видели связи между этой поездкой и своей дальнейшей судьбой. Они были заняты своими заботами, радовались успеху, и летнее утро оставалось для них летним утром, а тишина была просто тишиной, в ней еще не чувствовалось тревоги. И для Гончарова ничего в это утро не переменилось. Закусив в зубах пшеничный колосок, он шел полем к себе на огневые позиции и думал о Наде, о том, как она сказала: «Ой, товарищ старший лейтенант, так напугали, прямо слова сказать не могу». Шел и улыбался. Было с утра жарко и сухо, и в хлебах, стоявших ему по грудь, в безветрии и духоте, гимнастерка прилипла к спине. С выцветшего желтоватого неба солнце светило сквозь мглицу. Изредка у немцев бухало орудие. Гончаров на слух провожал невидимый полет снаряда, потом из спелого, блестящего соломой поля взлетало грязное облако дыма и земли и долго стояло над хлебами, росло, не колышимое ветром. А за ним текла, струилась в прозрачных волнах плоская даль, словно это хлеба бесцветно дымились, вот-вот готовые вспыхнуть под солнцем. Но когда с полдороги Гончаров свернул в березовый лес, сразу будто в другой мир попал. Тут еще только просыпалось утро, сырое и сумеречное. Пока он шел, мелькая за деревьями, выскакивая из-за стволов, блестело в мокрой листве солнце, и вызревшая трава под ним матово дымилась холодной росой. Мелкие семена налипали Гончарову на голенища, а позади по распрямляющейся траве тек за сапогами сочный зеленый след. В кустах, среди которых, моя корни, тек мелкий ручей, Гончаров напился, ополоснул горячее лицо и уже подымался, упершись в землю ладонями, когда заметил в ручье бритву. Кем-то оброненная, она лежала, раскрывшись, на камнях под водой и в преломленном, попавшем на нее луче солнца блестела сквозь воду. Радуясь неожиданной удаче, Гончаров ступил в ручей — вода сразу же замутилась от поднявшегося со дна черноземного ила, — поднял бритву. Стоя обеими ногами в воде, сквозь кожу сапог чувствуя родниковый холод и напор струи, он рассматривал блестевшее на солнце мокрое лезвие, раскрывая и складывая его. Бритва была наша, обронена недавно: она еще не успела заржаветь. Вдруг Гончаров почувствовал какое-то беспокойство и обернулся. Словно на него смотрели из леса. Но все было спокойно. Над ручьем в сырой тени кустов звенели потревоженные комары. Только подувший ветер донес запах падали. Наверное, где-то поблизостж лежала убитая лошадь. Гончаров перебрел ручей, впереди деревья редели, за ними была поляна, освещенная солнцем, и внезапно за стволами берез он увидел машину. Наша, крытая санитарная машина стояла, воткнувшись радиатором в кусты, один бок ее и стекло кабины с одной стороны блестели на солнце. И он опять, еще сильней почувствовал смутное беспокойство. Во всем была неподвижность, особенно в этой брошенной машине, начавшей уже зарастать. Она стояла в высокой траве, нигде вокруг нее не было видно следов, и трава росла выше подножек. Гончаров осторожно обошел ее. Задние дверцы с разомкнувшимися половинками красного креста были открыты, между ними на нитях паук распял паутину. Вся в мельчайшей росной пыли, она блестела на солнце, а из глубины, из сумрака, с цинкового пола мученической улыбкой скалились белые зубы на распухшем черном лице. И тяжкий густой, разящий дух шел из-под прокаленной солнцем металлической крыши так, что Гончаров отступил, задержав дыхание. Он едва не споткнулся о другой труп, лежащий в траве. Это был молодой светловолосый красноармеец. Он лежал ничком, кто-то уже лежачему с близкого расстояния выстрелил ему в спину между лопаток, пригвоздив к эемле. Края гимнастерки вокруг раны были обожжены и присохли к спине. Так он и застыл в последнем усилии, пытаясь ползти. И только тут Гончаров увидел, что по всей поляне лежат убитые. Уже поднялась и сомкнулась трава, но реденькая была она над ними. Гончаров шел от одного к другому, как по следу. Посреди поляны лежал капитан в одном хромовом сапоге, натянутом на сильную напряженную икру. Другая нога, перебитая выше колена, вся в бинтах, как в валенке, была неестественно вывернута в сторону от туловища пяткой вверх, из бинтов торчали осколки сломанной деревянной шины. Его волокли за раненую ногу, и по траве, размотавшись, протянулся бинт, белый, в кровяных пятнах. С желтого мертвого лица властно хмурились густые брови, и весь он как бы силился встать. А рядом — почти мальчик, стриженный под машинку, голый по пояс и босой, всей грудью, руками, лицом приласкался к нагретой солнцем земле, будто спал. Между пальцами его босых ног пробилась трава, придавленный боком кустик земляники криво тянулся вверх, и на нем, рядом с мертвым телом, краснели темные перезревшие ягоды. Не колышимая ветром, блестела трава на солнце, круг синего неба смотрел сверху, как в колодец, жужжали пчелы над мокрыми от росы цветами. И Гончаров вдруг услышал особенную тишину над этой поляной, полной солнца и света. Тишину смерти. Словно на миг своими глазами увидел вымерший мир. И так же светило солнце и тянулась трава к свету, Но пустота и вечный покой были в этом сияющем немом мире. Орудийный выстрел раскатился за лесом. Гончаров проследил его полет, снова оглядел поляну и тут, на самом ее краю, в кустах увидел еще одного убитого. Он подошел. Это была девушка. Медицинская сестра, наверное сопровождавшая машину. Портупея и гимнастерка на ее груди были разорваны, в траве белели раскинутые голые ноги в сапогах. С запрокинутого в куст лица узкими полосками белков глядели закатившиеся глаза, рот разбит, и из черных запекшихся губ белели эмалью обсохшие на ветру мертвые зубы. А по щеке, заползая в рот, по глазницам сновали рыжие лесные муравьи, и среди них, срываясь и жужжа, карабкалась оса. Вся земля вокруг была истоптана, изрыта каблуками сапог, как копытами, валялись выеденные жестянки из-под немецких мясных консервов. Гончарова вдруг затрясло. С отекшими кровью кулаками он стоял над ней, раскачиваясь и стоная. Его душило. Он оглянулся вокруг себя тоскливыми глазами, впервые испытав такое нестерпимое желание бить. Надо было взять у мертвых документы, надо было что-то сделать. Задерживая дыхание, он нагнулся, расстегнул карман гимнастерки. Когда доставая удостоверение, случайно коснулся пальцами ее мертвой, каменно-твердой груди и вздрогнул. А с фотографии на удостоверении глянуло на него оживленное личико в кудряшках, распахнутые навстречу нечаянной радости глаза. Он пошел обратно к машине, заглянул в кабину, в кузов, под низ. Ему хотелось похоронить хотя бы девушку. Чтобы ничьи глаза больше не видели ее. Он обыскал все вокруг — лопаты не было. Тогда он нарвал две большие охапки травы и завалил ее сверху. Уже отойдя шагов сто, Гончаров достал портсигар, губами вытянул из него папиросу. Он выкурил ее в несколько затяжек, ничего не почувствовав. Выкурил следом вторую, только тогда немного отпустило в груди. Когда он вышел на батарею, орудийные расчеты завтракали. Пушки стояли в вырытых ночью окопах, и ближнюю обхаживал наводчик с тряпкой в руке, обтирая росу с толстостенного, не прогревшегося на солнце ствола, маслено блестевшего из-под тряпки. Батарейцы сидели тут же на огороде, посреди гряд, вокруг эмалированного таза. В него комом вывалили круто сваренную, еще горячую пшенную кашу, и замковый прямо из подойника лил в таз парное, пенящееся молоко, а рядом стояла хозяйка, смотрела на бойцов добрыми глазами. По всем деревням, отбитым ночью у немцев, шла сейчас особенная, возбужденная жизнь. Бойцы, как к себе домой, бегали в деревни, возвращались кто с крынкой молока, кто с хлебом под мышкой. Другим прямо в окопы несли. Еще не на километры даже отодвинулся фронт, но люди, надеждой опережая события, верили, что самое страшное позади, война, пройдя через них, пойдет теперь дальше и дальше от их мест. И в великой благодарности за избавление, с радушием и застенчивостью женщины — готовили и несли в окопы, кормили и стирали, словно бы все это — и окопы, и деревня — стало теперь одним общим домом. Но среди большого и общего, среди тысяч бойцов у каждой теперь были свои, чем-то как бы родные: те что окопались ближе к ее огороду. И в батарее Гончарова каждая пушка теперь была чья-то, не безнадзорная. Хозяйка взяла подойник и пошла через подсолнухи к деревне, командир огневого взвода Седых, по годам едва ли не самый молодой во взводе, увидев комбата и гордясь, что у него все так по-хозяйски, по-семейному, а сам он как отец в семье, пригласил басом: