Читать «Всемирная история. Т. 6 Римский период» онлайн - страница 100

Александр Николаевич Бадак

После того как Тит умер, власть в Империи перешла к его младшему брату — Домициану, который правил с 81 по 96 гг. нашей эры. Императором его провозгласили преторианцы. В отличие от своего старшего брата, Домициан, который во время своего правления опирался на воинов, тут же вступил в конфликт с сенатом, в котором, как мы уже знаем, его ненавидели.

Чтобы понять причины этой ненависти, обратимся к уже упоминавшейся выше книге «Жизнь двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла:

«Домициан родился в десятый день до ноябрьских календ, когда отец его был назначенным консулом и должен был в следующем месяце вступить в должность; дом, где он родился, на Гранатовой улице в шестом квартале столицы, был им потом обращен в храм рода Флавиев. Детство и раннюю молодость провел он, говорят, в нищете и пороке: в доме их не было ни одного серебряного сосуда…

Во время войны с Вителлием, он вместе с дядей своим Сабином и отрядом верных им войск укрывался на Капитолии; когда ворвались враги и загорелся храм, он тайно переночевал у привратника, а поутру в одежде служителя Исиды, среди жрецов различных суеверий, с одним лишь спутником, ускользнул на другой берег Тибра к матери какого-то своего товарища по учению и там он спрятался так хорошо, что преследователи, гнавшиеся по пятам, не могли его найти. Только после победы он вышел к людям и был провозглашен цезарем…

Первое время своего правления он каждый день запирался один на несколько часов и занимался тем, что ловил мух и протыкал их острым грифелем. Поэтому, когда кто-то спросил, нет ли кого с цезарем, Вибий Крисп метко ответил:

„Нет даже и мухи“…

Его управление государством некоторое время было неровным: достоинства и пороки смешивались в нем поровну, пока, наконец, сами достоинства не превратились в пороки — можно думать, что, вопреки его природе, жадным его сделала бедность, а жестоким — страх.

Зрелища он устраивал постоянно, роскошные и великолепные, и не только в амфитеатре, но и в цирке. Здесь, кроме обычных состязаний колесниц четверкой и парой, он представил два сражения, пешее и конное, а в амфитеатре еще и морское. Травли и гладиаторские бои показывал он даже ночью при факелах и участвовали в них не только мужчины, но и женщины…

Показывал он и морские сражения и сам на них смотрел, невзирая на сильный ливень: в них участвовали почти настоящие флотилии и для них был выкопан, и окружен постройками, новый пруд поблизости от Тибра.

Он отпраздновал и столетние игры, отсчитав срок не от последнего торжества, при Клавдии, а от прежнего, при Августе; на этом празднестве, в день цирковых состязаний, он устроил сто заездов и, чтобы это удалось, сократил каждый из семи кругов до пяти. Учредил он и пятилетние состязания в честь Юпитера Капитолийского; оно было тройное — музыкальное, конное и гимнастическое — и наград на нем было больше чем теперь: здесь состязались и в речах по-латыни, и по-гречески, здесь, кроме кифаредов, выступали и кифаристы, в одиночку и в хорах, а в беге участвовали даже девушки. Распоряжался на состязаниях он сам, в сандалиях и в пурпурной тоге на греческий лад, а на голове — золотой венец с изображением Юпитера, Юноны и Минервы; рядом сидели жрец Юпитера и жрецы Флавиев в таком же одеянии, но у них в венецах было еще изображение самого императора. Справлял он каждый год и Квинкватрии в честь Минервы в Альбанском поместье: для этого учредил коллегию жрецов, из которой по жребию выбирались распорядители и устраивали великолепные травли, театральные представления и состязания ораторов и поэтов.

Денежные раздачи для народа, по триста сестерциев каждому, он устраивал три раза…

Множество великолепных построек он восстановил после пожаров, в том числе и Капитолий, сгоревший во второй раз; но на всех надписях он поставил только свое имя, без всякого упоминания о прежних строителях. Новыми его постройками были храм Юпитера-Охранителя на Капитолии и форум, который носит теперь имя Нервы, а также храм рода Флавиев, стадион, одеон и пруд для морских битв — тот самый, из камней которого был потом отстроен Большой Цирк, когда обе стены его сгорели.

Походы предпринимал он, отчасти, по собственному желанию, отчасти, по необходимости: по собственному желанию — против хаттов, по необходимость — один поход против сарматов, которые уничтожили его легион с легатом, и два похода против дакийцев, которые в первый раз разбили консуляра Оппия Сабина, а во второй раз — начальника преторианцев Корнелия Фуска, предводителя в войне против них. После переменных сражений он справил двойной триумф над хаттами и дакийцами, а за победу над сарматами — только поднес лавровый венок Юпитеру Капитолийскому.

Междоусобная война, которую поднял против него Луций Антоний, наместник Верхней Германии, закончилась еще в его отсутствие, и удивительно счастливо: как раз во время сражения внезапно тронулся лед на Рейне и остановил подходившие к Антонию полчища варваров. Об этой победе он узнал по знамениям раньше, чем от гонцов: в самый день сражения огромный орел слетел в Риме на его статую и охватил ее крыльями с радостным клекотом; а весть о гибели Антония распространилась так быстро, что многие уверяли, будто сами видели как несли в Рим его голову.

В общественных местах он также завел много нового: отменил раздачу съестного, восстановил настоящие застольные угощения… Однажды по редкому изобилию вина при недороде хлеба, он заключил, что из-за усиленной заботы о виноградниках остаются заброшенными пашни и издал эдикт, чтобы в Италии виноградные посадки больше не расширялись, а в провинциях — даже были сокращены, по крайней мере, наполовину; впрочем на выполнении этого эдикта он не настаивал. Некоторые важнейшие должности он передал вольноотпущенникам и всадничеству. Запретил он соединять два легиона в одном лагере и принимать на хранение от каждого солдата больше тысячи сестерциев: дело в том, что Луций Антоний затеял переворот как раз на стоянке двух легионов и, по-видимому, главным образом надеялся, именно, на обилие солдатских сбережений, а жалование солдатам он увеличил на четверть, прибавив им по три золотых в год.

Суд он правил усердно и прилежно, часто даже вне очереди, на форуме с судейского места… судей, уличенных в подкупе, увольнял вместе со всеми советниками… Столичных магистратов и провинциальных наместников он держал в узде так крепко, что никогда они не были честнее и справедливее; а, между тем, после его смерти многие из них на наших глазах попали под суд за всевозможные преступления.

Приняв на себя попечение о нравах, он положил конец своеволию в театрах, где зрители без разбора занимали всаднические места: ходившие по рукам сочинения с порочащими нападками на именитых мужчин и женщин он уничтожил, а сочинителей наказал бесчестием; одного бывшего квестора за страсть к лицедейству и пляске он исключил из сената…

В начале правления всякое кровопролитие было ему ненавистно: еще до возвращения отца он хотел эдиктом запретить приношение в жертву быков, так как вспомнил стих Вергилия:

Как нечестивый народ стал быков заклать себе в пищу…

Не было в нем и никаких признаков алчности Или скупости как до его прихода к власти, так и некоторое время позже: напротив, многое показывало, и не раз, его бескорыстие и даже великодушие. Ко всем своим близким относился он с отменной щедростью, горячо просил их только об одном: не быть мелочными… Ложные доносы в пользу казны он пресек, сурово наказав клеветников, — передавали даже его слова: „Правитель, который не наказывает доносчиков, тем самым их поощряет“.

Однако такому милосердию и бескорыстию он оставался верен недолго, при этом жестокость обнаружил он раньше, чем алчность. Ученика пантомима Париса, еще безусого и тяжелобольного, он убил, потому что лицом и искусством тот напоминал учителя. Гермогена Тарсийского за некоторые намеки в его „Истории“ он тоже убил, а писцов, которые ее переписывали, велел распять…

Многих сенаторов, и среди них нескольких консуляров, он отправил на смерть: в том числе Цивику Цереала — когда тот управлял Азией, а Сальвидиена Орфита и Ацилия Глабриона — в изгнание. Эти были казнены по обвинению в подготовке мятежа, остальные же — под самыми пустяковыми предлогами… казнил и Флавия Сабина, своего двоюродного брата, за то, что в день консульских выборов глашатай по ошибке объявил его народу не будущим консулом, а будущим императором.

После междоусобной войны свирепость его усилилась еще более. Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку…

Свирепость его была не только безмерной, но к тому же изощренной и кровавой… Аррецина Клемента, бывшего консула, близкого своего друга и соглядатая, он казнил смертью, но перед этим был к нему милостив не меньше, если не больше, чем обычно, и в последний его день, прогуливаясь с ним вместе и глядя на доносчика, его погубившего, сказал: „Хочешь завтра мы послушаем этого негодного раба?“ А чтобы больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своем милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец…

Истощив казну издержками на постройки, на зрелища, на повышенное жалованье солдатам, он попытался было умерить хотя бы военные расходы, сократив количество войска, но убедился, что этим только открывает себя нападениям варваров, а из денежных трудностей не выходит; и тогда, без раздумья, он бросился обогащаться любыми средствами…

Скромностью он не отличался с молодых лет, был самоуверен и груб на словах и в поступках…

… Достигнув власти, он беззастенчиво хвастался в сенате, что это он доставил власть отцу и брату, а они лишь вернули ее ему… С не меньшей гордыней он начал однажды правительственное письмо от имени прокураторов такими словами: „Государь наш и Бог повелевает…“ — и с этих пор повелось называть его и в письменных, и в устных обращениях только так. Статуи в свою честь он дозволял ставить на Палатине только золотые и серебряные и сам назначал их вес…

Снискав всем этим всеобщую ненависть и ужас, он погиб наконец от заговора ближайших друзей и вольноотпущенников, о котором знала и его жена. Год, день и даже час и род своей смерти давно уже не были для него тайной: еще в ранней молодости все это ему предсказали халдеи, и когда однажды за обедом он отказался от грибов, отец его даже посмеялся при всех, что сын забыл о своей судьбе и боится иного больше, чем меча. Поэтому жил он в вечном страхе и трепете и самые ничтожные подозрения повергали его в несказанное волнение…

С приближением грозящего срока он день ото дня становился все более мнительным. В портиках, где он обычно гулял, он отделал стены блестящим лунным камнем, чтобы видеть по отражению все, что делается у него за спиной…

Накануне гибели ему подали грибы, он велел оставить их на завтра, добавив: „Если мне суждено их съесть“; и, обернувшись к окружающим, пояснил, что на следующий день луна обагрится кровью в знаке Водолея и случится нечто такое, о чем будут говорить по всему миру… Потом он спросил который час; был пятый, которого он боялся, но ему нарочно сказали, что шестой. Обрадовавшись, что опасность миновала, он поспешил было в баню, но спальник Парфений остановил его, сообщив, что какой-то человек хочет спешно сказать ему что-то важное. Тогда, отпустивши всех, он вошел в спальню и там был убит…

Роста он был высокого, лицо скромное с ярким румянцем, глаза большие, но слегка близорукие. Во всем его теле были красота и достоинство, особенно в молодые годы, если не считать того, что пальцы на ногах были кривые; но впоследствии лысина, выпяченный живот и тощие ноги, исхудавшие от долгой болезни, обезобразили его…

Утомлять себя он не любил: недаром он избегал ходить по городу пешком, а в походах и поездках редко ехал на коне и чаще в носилках. С тяжелым оружием он вовсе не имел дело, зато стрельбу из лука очень любил…

Благородными искусствами он в начале правления пренебрегал. Правда, когда при пожаре погибли библиотеки, он не жалел денег на их восстановление: собирал списки книг отовсюду и посылал в Александрию людей для переписки и сверки…

К умерщвлению его народ остался равнодушным, но войско негодовало: солдаты пытались тотчас провозгласить его божественным и готовы были мстить за него, но у них не нашлось предводителей; отомстили они немного спустя, решительно потребовав на расправу виновников убийства. Сенаторы, напротив, были в таком ликовании, что наперебой сбежались в курию, безудержно поносили убитого самыми оскорбительными и злобными возгласами, велели втащить лестницы и сорвать у себя на глазах императорские щиты и изображения, чтобы разбить их оземь, и даже постановили стереть надписи с его именем и уничтожить всякую память о нем.

За несколько месяцев до его гибели, ворон на Капитолии выговорил: „Все будет хорошо!“ — и нашлись люди, которые истолковали это знамение так:

„Будет ужо хорошо!“ — прокаркал с Тарпейской вершины Ворон, — но мог он сказать: „Вам и сейчас хорошо“.

Говорят, и сам Домициан видел во сне будто на спине у него вырос золотой горб, и не сомневался, что это обещает государству после его смерти счастье и благополучие. Так оно вскоре и оказалось, благодаря умеренности и справедливости последующих правителей».