Читать «С пером у Карандаша» онлайн - страница 6

Анатолий Викторович Викторов

— Вам удалось продолжить лучшие традиции цирка и создать новый тип реалистического клоуна. Ваш Карандаш пошел дальше требований Феррони-Танти и, создав свой, неподражаемый «сколок живой действительности», показал характер гармоничный и естественный.

— Да, да, теперь легко говорить о том, каким должен быть клоун в цирке. Все кажется таким простым и ясным. Но задумывались ли вы над тем, что в двадцатые годы, в начале тридцатых проблема создания жизненного персонажа на манеже была вопросом ломки чуть ли не всех старых цирковых канонов?

Удалось решить эту проблему потому, что время работало на нас. Оно решительно требовало новых зрелищ, нового и в клоунаде. А для этого я обратился к наследству клоунов-дрессировщиков: Анатолия и Владимира Дуровых, авторов сюжетных буффонадно-эксцентрических скетчей (своего рода клоунских обозрений-агиток), братьев Феррони-Танти, к опыту необыкновенно добродушного и артистичного Рыжего — Эйжена, к творчеству Чарли Чаплина и его подражателя — Гиссельбарта и, конечно, к традиционному образу русского простака.

Но главный мой учитель — зрители. Они-то и были носителями революционного духа. Прислушиваясь, присматриваясь к людям в цирке и вне его, я пришел к пониманию того, какой персонаж им близок, может их увлечь.

— Нам, зрителям, было бы очень интересно узнать ваши мысли об искусстве клоунады, о вашей работе, которая так тесно связана с историей советского цирка.

— Но ведь в одной беседе всего не расскажешь. К тому же артист цирка не сидит на месте. Сегодня он в Москве, завтра — в далеком городе…

— И все-таки мы попробуем!

Так из наших встреч, бесед и раздумий сложилась эта книга.

Детство… Сырая комната в глубоком подвале, откуда через мутное окно под потолком видны ноги прохожих… Открытый всем ветрам Васильевский остров в Петербурге начала века. Многочисленные жилые подвалы здесь весной и осенью затоплялись невской водой. Мать умерла от туберкулеза в 1911 году, когда мне было пять лет, брату Косте — четыре, а сестре Лене — два года. С тех пор я нянчил младших, кормил, убирал, играл с ними в те долгие часы, когда отец — мастеровой завода «Симменс-Гальске» — бывал на работе. Отец отличался ровным характером, любил нас и уже задумывался, какому ремеслу нас обучить.

Помню, иногда я малевал на картоне, бумаге, на стенах фантастические пейзажи. Однако отца меньше всего интересовала романтическая сторона этой склонности, и он скоро сделал практический вывод: «Михаила надо отдать в чертежники». С этой профессией Николай Петрович был знаком на своем заводе, и в его глазах она была тем высшим, на что мог надеяться сын простого рабочего.

Учиться я пошел с радостью. Но школа встретила меня сухо. Наши шумные игры были ужасным нарушением царившего здесь порядка.

Заметив у двери классной комнаты учительницу, я, пользуясь малым ростом, нырял под парты и ползком добирался до своего места. А если вовремя сделать это не удавалось, делал вид, будто случайно очутился у чужой парты и происходящее ко мне никакого отношения не имеет. С видом примерного ученика направлялся к себе. Но, видно, была в этом заметная доля комизма, потому что однажды классная дама, едва удостоив меня взглядом, произнесла с французским прононсом слово «кляун». Это слово почему-то относилось именно ко мне, хотя в проделках участвовали многие.

Потом в нашей семье появилась мачеха. Игры, шалости пресекались ею самым решительным образом. Мы и гуляли под непосредственным ее наблюдением из окна. С нетерпением ожидали ухода мачехи в лавку — начиналась игра в войну. Строились из кроватей и стульев баррикады, в воздухе летали подушки… Сестра Лена дежурила у окна, и по ее команде: «Идет!!» — в комнате молниеносно наводился порядок…

Впервые я почувствовал себя хорошо, когда отец определил меня в художественно-ремесленную школу. Здесь было интересно. К тому же родилось новое ощущение свободы.

А потом появилось и другое, что все больше заполняло мою жизнь и называлось — «Петербург». Это слово вмещало в себя Народный дом на Кронверкском проспекте, своего рода театр, где я — двенадцатилетний мальчик — услышал Федора Шаляпина, и цирк на Каменноостровском проспекте, и музыку народных гуляний на Марсовом поле — там мы бывали с отцом в новогодние и вербные дни… На Лебедевском аэродроме увидел первые русские самолеты и полеты на них при огромном стечении народа. Повиснув на подножке конки, я мчался в синематограф на встречу с Мозжухиным, Верой Холодной, Максом Линдером. Чем больше город входил в мою душу, тем больше будоражил, заставлял мечтать и искать что-то свое.

Что же было «свое»? Этого я еще не знал. Однажды, наблюдая в Народном доме выступление гимнастов на кольцах, я подумал: они побороли робость, страх. Так вот в чем секрет их успеха и, наверное, успеха любого — побороть страх!

Выполняя волю отца, я учился черчению и рисованию в художественно-ремесленной школе. Отец был доволен. Теперь можно стать не только чертежником, но и литографом… Чего же еще требовать от жизни, особенно в такое трудное время?

Помню огромные заголовки газет, казачьи сотни, гарцевавшие на сытых конях вдоль рабочих домов на окраине Петрограда. Мальчишки во дворе маршировали с песнями:

Идет Германия на Русь, Пойду с германцем подерусь…

А женщины плакали. Годы первой мировой войны запомнились неясным ожиданием каких-то событий. И они пришли.

1917 год. В ту грозную осень я увидел рабочие отряды и побывал на похоронах жертв революции на Марсовом поле. Трудные были дни. Один за другим останавливались заводы петроградских окраин. Найти работу было невозможно. Отец послал меня к себе на родину, в деревню Козлово, близ старинного тверского городка Старицы. Прежде я бывал там и всегда радовался встрече с Волгой, с мальчишеской свободой. Но сейчас все было иным. Я был голоден, плохо одет, умел я только рисовать. Но в маленьком селе, где даже не было клуба, об этом не могло быть и речи. Пришлось уехать в Старицу. Там меня приняли в городской театр художником по рекламе.

…«Бедность не порок», «Волки и овцы», «Собор Парижской богоматери»…

…«Премьера!.. Бенефис!.. Десятый спектакль!.. В ролях известные артисты местной драмы!..»

Афиши мне удавались. Они привлекали внимание. К сожалению, мои старания мало чем могли помочь театру. Он «прогорал». Подражание старой театральной моде в постановках, большое количество костюмов и бутафории только на первых порах привлекали зрителей. Спектакли шли при полупустом зале. Вместе со сборами падала и зарплата артистов. Кто-то предложил поехать по селам. Решили давать спектакли в клубах, на станциях, везде, где можно найти зрителей. Вместе с небольшой труппой поехал и я.

Заниматься пришлось не только изготовлением красочных реклам, но и организационными делами, даже изготовлением билетов. Помню, проставлял на листах из школьных тетрадей дату, ряд, место, прострачивал на швейной машинке «контроль» и заверял каждый билет «печатью», вырезанной из сырой картошки. А вслед за этим пришлось стать кассиром. И я часами сидел в тесном закутке, отвечая забегавшим артистам на один и тот же вопрос: «Как дела в кассе?» В свободное время закупал для всей труппы провизию, готовил завтраки, гладил костюмы, помогал артистам одеваться перед выходом на сцену. Меня посылали в качестве представителя для заключения договора на очередные гастроли.

Труппа насчитывала всего восемь человек, и неминуемо должно было случиться так, что в пьесах «Василиса Мелентьева» или «Анна Кристи», в которых было по двенадцать-пятнадцать действующих лиц, я стал выходить на сцену как статист. Несколько раз случалось, что некем было заменить больного артиста, и тогда мне наспех объясняли роль и вели на выход, только и дав возможность обтереть ботинки и причесать волосы…

Легче бывало в групповых сценах. Хотя по росту я выходил первым, но мне разрешалось не говорить, а лишь шевелить губами. «Публика — дура, не заметит», — уговаривали меня. И я покорно шел и шевелил губами, а куда идти, толчком в бок показывал идущий сзади актер. Такой выход нередко вызывал смех в зале.

Если хотите знать правду, первая встреча с театром не только не приблизила меня к искусству, а, наоборот, отпугнула. Почему? За время гастрольных поездок, перепробовав почти все театральные профессии, я понял, что наиболее привлекательной для меня остается работа художника по рекламе. Она казалась чем-то вещественным, зримым, настоящим на фоне той театральной условности, которую приходилось ежедневно наблюдать.

Театр меня раздражал своими штампами. Горе передавалось не иначе, как рыданиями, переходящими в истерику. Объясняясь в любви, человек должен был непременно стоять на коленях, а дочь — падать к ногам строгого отца… Вся эта искусственность называлась «классическими приемами». Помню, меня особенно возмущало, когда актер «по секрету, шепотом» говорил в полный голос в сторону зала. Фальшь в этом случае сразу передавалась игре остальных актеров.

Один спектакль я любил. Это было публицистическое представление «Синей блузы» — в постановке молодого московского режиссера Бориса Шахета (впоследствии главного режиссера Московского цирка). Здесь уже не было места для наигрыша, поскольку целью каждого обозрения была передача последних газетных новостей в духе боевого плаката. Такие обозрения имели огромный успех у зрителей, многие из которых в то время не знали грамоты и, естественно, не читали газет. Обозрения были очень разнообразны и доходчивы. В них использовались акробатика, музыка, танцы, пение, эксцентрика. Именно в «Синей блузе» я первый раз вышел на сцену, как уже говорил, шевеля губами.

Но «Синяя блуза» шла не часто, а театр своим рутинерством продолжал отталкивать меня. Я замыкался в кругу своих дел. Наблюдал, как реагируют прохожие на мои анонсы: выражение лица, время, в течение которого человек смотрел на афишу, — все это было для меня не менее важно, чем для иного артиста реакция зрителей. Но я понимал и другое: мои старания волей-неволей были направлены на поддержку слабых постановок. Именно они требовали наиболее громкой рекламы. Работать, оживляя то, что умирало естественной смертью, становилось все труднее.

Помню карнавальные вечера, которые труппа устраивала, чтобы привлечь зрителей. Устанавливались призы за лучший танец, за лучший костюм. Вечера проходили шумно. Я появлялся всегда в одном и том же костюме клоуна, сшитом из двух разноцветных полотнищ.

Карнавал 1924 года привлек особенно много участников. Среди ряженых расхаживал человек-печка. Из трубы выглядывала голова, и казалось, что человек просто «вылетает в трубу». Шляпа незнакомца очень напоминала крышу Старицкого театра, на козырьке была надпись: «Гортеатр». На шее тяжелым грузом висели фигурки зрителей-контрамарочников. На печи беззаботно почивал «штат» театра. Все это «сооружение» подпирал директор с безразличным видом.

Это был мой костюм. И надо отдать справедливость актерам, он был признан самым злободневным и остроумным. Правда, признали это артисты, а директор театра был очень обижен. Он не понял, что его художник в этот вечер прощался со Старицким театром…

Решение уехать было принято накануне. Я решил учиться.

Сентябрьским днем сошел я с поезда на Ленинградском вокзале Москвы.

Почему выбрал именно этот город? Москва манила меня множеством возможностей. Здесь можно было увидеть образцы настоящей рекламы и стать художником-оформителем.

В Москве 1925 года еще была безработица. На бирже труда в Рахмановском переулке я убедился воочию, что шансы на трудоустройство невелики. Ждать, как это делали сотни приходивших на биржу людей, было не в моем характере. И я решил не терять времени.

В садах «Аквариум» и «Эрмитаж», в театрах и кинематографах администраторы встречали меня недоверчиво. Только в кинотеатре «Экран жизни», куда я попал в разгар ссоры администрации с местным художником-оформителем, все решило желание директора доказать, что он может обойтись без недисциплинированного работника.

Мне дали первый заказ. Я его выполнил. Дали второй… Но когда зашла речь о зачислении в штат, пришлось выдержать немало испытующих взглядов. Основываясь на печальном опыте, администратор кинотеатра считал всех художников пьяницами. И на сей раз он ожидал банального исхода. Но время шло. Я был исполнительным юношей и скоро стал необходим в кинотеатре. На чердаке мне выделили небольшую комнатку. Это была и мастерская, и жилье. Вот тогда-то я по-настоящему почувствовал, что приехал в Москву.

В стране процветал нэп. По тесным, грязным улицам Москвы громыхали переполненные трамваи, мелькали крикливые вывески частников. Неторопливо осматривая город, я увидел в Столешниковом переулке надпись: «Кафе Де Гурме. Свежие конфекты, пти-фур, торты ежедневно из Ленинграда». И ниже: «Чарли Чаплин от 3 до 5 часов дня ежедневно пьет кофе!» Еще ниже красовалось фото, под которым было: «Чарли Чаплин. 1-й Госцирк». Не знал я тогда, какую роль в моей жизни сыграет эта встреча с артистом цирка — подражателем Чарли Чаплину.

Я присматривался к одежде города — плакатам, газетным стендам, транспарантам и афишам на тумбах, трамваях. Улицы стали моей школой.

По нескольку раз просматривал кинокартины, стремясь найти для рекламы наиболее выразительные кадры. Это осложнялось тем, что картины менялись каждые два-три дня. «Экран жизни» показывал фильмы студии «Межрабпом-Русь», киносборники, рекламируемые как «Вечер комедии», «Вечер смеха», «Гомерический смех!» и т. п. Смотреть приходилось немало. Вскоре меня стало увлекать и содержание новой ленты, игра кинозвезд Гарольда Ллойда, Вестера Китона, Монти Бенкса, Бена Тюрпина и других.

Помню, Вестер Китон был особенно интересен. Этот артист казался внешне равнодушным ко всему происходящему, порой даже страшному, что творилось вокруг него. Но он увлекал психологической точностью в игре.

Но ближе всех был великий Чаплин, хотя картины с его участием показывали редко. Я воспринимал Чаплина уже не просто как артиста, это было живое лицо. Характер, походка, костюм, поведение — все было знакомо, но всегда ново и захватывающе. Стремясь понять, в чем сила Чаплина, я постепенно стал отличать труд актера и режиссера, сценариста и оператора. Трюки раскрывались не только как развлекательные приемы, но и как глубокое искусство, которое, казалось, простыми средствами давало многое почувствовать и понять.

Почему меня не привлек столичный театр? Не забывайте, что я был юношей, увлечься или разочароваться мне было нетрудно. К тому же я работал в кинотеатре. Возможно, попади я в московский театр, все было бы по-иному. Но я попал в кино. Оно поразило новизной. Ощущение богатства жизни, чувство причастности к событиям на экране у меня было настолько острым, что я снова задумался: а как мне жить дальше?

Страшнее, чем любые невзгоды, была для меня серость. Значит, надо искать и развивать в себе способности. Но есть ли они?

Теперь, с высоты прожитых лет, этот «мильон терзаний» представляется мне очень важным. Ничто так не движет людьми, как недовольство собой, как страстный, пусть даже еще не очень целенаправленный поиск.

Однажды я был свидетелем чужого успеха. Случилось это 20 июля 1926 года. «Москва ждет гостей, — сообщали газеты. — К нам едут посланцы мирового киноэкрана Мери Пикфорд и Дуглас Фербенкс». Кто не знал в те времена эту знаменитую пару? Не раз мне приходилось рисовать плакаты к «Знаку Зерро», «Сердцу гор», «Багдадскому вору» и другим фильмам с их участием.

На следующий день у Белорусского вокзала, где уже собрались тысячи москвичей, мне с трудом удалось увидеть гостей. Только вечером в кинотеатре «Арс», на демонстрации фильма «Знак Зерро», я увидел кинозвезд совсем близко. В памяти остался не столько облик «живых» артистов, сколько энтузиазм сотен их почитателей.

Неподдельную радость вызывали у всех как бы сошедшие с экрана киногерои. Именно их героев, перенесших невероятные приключения, проявивших удивительные качества, приветствовала толпа. Личность артиста отступала на второй план… Но я был уже не так наивен. Я видел за всем этим труд артистов.

Еще шумела толпа, провожая кинозвезд, а я бежал по темным переулкам, весь во власти бурных впечатлений. Посвятить жизнь искусству, отдать себя творчеству, которое может быть так щедро вознаграждено признанием тысяч людей… — что может быть прекраснее?!

Мысль самому стать комическим артистом притормаживалась чувством неуверенности, жившей в глубине моей души. И вместе с тем я ощутил желание пойти наперекор всем трудностям. В жизни бывают дни, которые одним толчком направляют человека на новый путь. «Дерзнуть на большее или остаться при своем?» Еще не сказав себе ясного «да», я почувствовал: нет, я не мог остаться художником-оформителем.

Теперь каждый вечер я придирчиво осматривал себя в большом зеркале. Что можно сделать с этой фигурой? На что она Годится? Я принимал десятки разных поз, пытаясь увидеть черточки комического, которые можно было бы развить. Затем начинались гимнастические упражнения, потом акробатика.

Как-то я задумался. Акробатика и трюк! Нет ли здесь общего? Конечно, есть, если вспомнить острые моменты в некоторых кинобоевиках… Ну, например, погони по крышам вагонов и небоскребов. Значит, первая моя задача — преодолеть неуклюжесть, сделать тело послушным, гибким, подчинить моей воле.

С этого дня по ночам, когда уходили последние зрители и служащие кинозала, я собирал в фойе в кучу ковры и делал прыжки, перевороты, пытался ходить на руках. Получалось плохо. Но во мне стало расти понимание важности трюка. Почему именно трюка? В те годы кино было немым. Психологическая игра тоже еще не была на высоте. Поэтому в кинокомедиях, в приключенческих фильмах трюк был одним из главных выразительных средств. Нетрудно было вообразить, что он ключ к успеху.

Днем, в свободное время, я еще и еще раз смотрел в темном зале кинокомедии, учился понимать методику трюка. Так я открыл для себя, что в комическом эпизоде важна постепенность, предельная выразительность каждого движения, ведущего к финальной точке. В своей комнате я старался сразу повторить увиденное. Однако времени бывало мало, и довольно часто я продолжал заниматься мимикой на улице, на ходу, вызывая удивление прохожих. Вы улыбаетесь? Конечно, все это было еще несерьезно. Но мне очень важно было обрести некоторую уверенность в себе.

Как раз в эти дни я увидел на Цветном бульваре объявление о приеме на курсы сценического движения. В нем говорилось, что на курсах преподается художественная гимнастика, пластика, характерные танцы и акробатика. Я стал ходить туда по вечерам.

Скоро я почувствовал, что занятия помогают мне: уменьшилась неуклюжесть, которая еще с детства отличала мою походку.

Прошла зима, и хотя темп занятий не снизился, появилось сомнение: а что, если, несмотря на усиленные занятия акробатикой, во мне нет ничего комического? (Опять напоминаю: комизм виделся мне только в трюке.) Тогда все, чем я сейчас занимаюсь, окажется ненужным. Думать об этом было больно. Решение стать артистом за год не уменьшилось, а сомнения выросли. И они парализовали меня.

Я пошел в АРК — Ассоциацию революционной кинематографии, — где специальная комиссия проводила экзамен на находчивость, экспромт, быстроту реакции всех желающих стать артистами кино. Решение комиссии в отношении меня было ободряющим. Способности у меня нашли, но «материал», как сказали, еще «сырой». Впрочем, на большее я и не рассчитывал. И когда один из актеров, видевший меня на этой пробе (не помню его фамилии), сказал: «Вам стоит собой заняться. Продолжайте, и вы добьетесь успеха», — меня словно подхлестнуло.

Однако возврат к «самодеятельности» теперь мне казался шагом назад. Осенью я пришел в Государственный техникум кинематографии. Решил поступить на актерский факультет.

Помню, все коридоры техникума были заполнены поступающими. Здесь были и новички, и профессиональные актеры-практики. Многие из них отличались большой уверенностью в знании законов сцены, небрежно оперировали специальными терминами и шепотом передавали последние «секреты» из приемной комиссии. То и дело создавались и распадались «пятиминутные курсы» актерского мастерства. За несколько дней пребывания здесь я кое-чему научился. И когда предстал перед экзаменационной комиссией, то исполнил этюд, пожалуй, не хуже, чем мои «коридорные» учителя. В результате из пятисот человек я оказался в числе двадцати трех, выдержавших первый тур.

Однако, экзаменационная комиссия требовала от поступающих прежде всего знания политграмоты. По общественным дисциплинам я получил тройку и не был принят в техникум.

Это был удар. Но я решил не сдаваться и вернулся к тренировкам.

В эти дни случилось событие, совершенно изменившее мою жизнь. Я снова заметил на улице листовку. Объявлялся прием в школу циркового искусства.