Читать «На империалистической войне» онлайн - страница 79

Максим Иванович Горецкий

Фур! фур! фур! — как перепуганные люди, заметались, оставили наилучший корм и в смертельной тоске кинулись под ворота, бились крылышками, чтобы вылететь.

Шуганул лопатой в голубей — и увидел одного со сломанным, обвисшим крылышком. Схватил его и судорожно сжал в руке. Почувствовал, как бьется сердце у голубя и у самого меня.

Размахнулся и в диком порыве трахнул его головкой о столб так, что у него чуть ножки не оторвались. И гадливо бросил, как набитую опилками, искромсанную детскую куклу.

А потом взглянул на оскверненную таким поступком руку и пошел накладывать резгины.

Взялся за вилы — делать стрясанку. Проворно и высоко подбрасывал солому и сено, чувствовал какую-то легкость на сердце и запел, сначала тихо, а потом все громче и громче:

А ты, скрыпка, іграй шыбка, А ты, дудка, iгpaй жудка… Эх, этапы тихой молодости моей!

Эту песню поют у нас в хороводе, поют красиво, и я всегда любил ее. Теперь пел не всю, а только это обращение, и не столько обращение, сколько припев, который можно тянуть до бесконечности и, если хочешь, то не вслух, а только в душе.

Эх, этапы тихой молодости моей!

Приготовил стрясанку, вскинул резгины на плечи, замкнул гумно и, успокоенный, поплелся с ношей домой.

Ночь, зимняя, темная, долгая ночь сползает на землю. Погода улучшается. Поземка угомонилась, и повалил крупными пушистыми хлопьями снег. Все побелело, прихорошилось.

И в хлеву, когда клал сено под решетку, а конь мешал своей большой головой, с жадностью и аппетитом хватая из рук сено, — не разозлился на него. Обхватил эту гладкую голову и прижался к шее.

— Конек мой! Гнеденький мой! Все будет хорошо!

А конь хрумкал сено и стриг ушами.

Когда пришел в хату, света еще не зажигали. Сам взялся за лампу и стал искать спички.

— Никогда у вас ничего не найдешь на своем месте.

— Они, кажется, где-то у печки лежали, — оправдывается сварливо-страдальческим голосом невестка.

— А ты, если знаешь где, так взяла бы да сама зажгла… И стекло вот хотя бы немножко почистила.

— Разве ж начистишься?..

— Если бы ты хоть раз его чистила.

И жаль мне ее и досадно… Она горюет о Стефане, а я с ней неласков и груб.

Лампа осветила скупым светом хату.

Стол наш, высокий и плохой, небрежно покрыт грязной скатертью. Маленькая скамеечка шатается на неровных ножках. В окне с разбитым стеклом намокла скомканная старая кофта. На скамейках просыпаны хлебные крошки, валяется мелкое тряпье и всякий хлам. На полу насорено и налито, валяются палки, стружки, грязные ошметки, детские игрушки — как дети играли, так все и осталось. На полатях — смятые, незастланные постели. А вдоль стены там — как попало навалена кучами всякая одежда. Над дверью, на колышках, два хомута, чтобы ременные гужи на дворе не промерзали и не портились; свисающие концы всякий раз на пороге бьют по шапке, будто кто-то нарочно их откидывает. От детской люльки и с печки, где сушатся мокрые сенники, тянет тяжелым зловонным духом. Ушат с помоями, кадка со щелоком, обвязанная маминым фартуком и обсыпанная золой и пеплом, корыто с мукой и желоб с мякиной для свиньи; зеленый, никогда не чищенный самовар с помятым боком и без ручки, глиняный узкогорлый кувшин с дегтем, бутылки с керосином, решето в муке, лапоть с концом оборы… а налито, не вытерто… Тараканы обгрызли на стене газету, приклеенную хлебным мякишем, вылезли и шевелят усами, бегают!..