Читать «На империалистической войне» онлайн - страница 72

Максим Иванович Горецкий

Мне показалось, что я опускаюсь куда-то, опускаюсь, полетел…

— Считайте до пятидесяти, — говорит старый доктор.

— Один, два, три, четыре, пять…

И считал, и считал: пятнадцать… двадцать… тридцать… тридцать один… тридцать два… И думал: «Вот, может быть, и не усну… Еще будет хлопот…» Только тело куда-то все глубже и легче летит, летит, летит… Приятный и болезненно-легкий туман обволакивает мысли… Вниз, вниз, вниз… Сорок два, сорок три… Шепотом: сорок че-ты-ре… Еле слышно: сорок… пять… Конец.

Сознание угасло. Досчитал до сорока пяти — и умер. Так, видимо, и умирают люди, с такой же постепенной потерей сознания.

Когда тело резали острыми ножами, когда перебирали щипчиками жилы, когда сквозь дырочки в живом мясе протягивали дренажные трубочки, когда заталкивали в раны тугие тампоны, — мычал и утихал. И часто слушали сердце: бьется ли?

Потом бледного, обескровленного, но живого отвезли в палату и положили на прежнее место. Была вялость, мутило — и было отрадно-легко. Операцию сделали.

— А где же та пуля? Вынули?

— Молчите, не разговаривайте! Потом!

* * *

И так день за днем… И день за днем.

Я поправляюсь. Я набираюсь сил. Сладкое томление в сердце и во всем теле.

Приходят какие-то дамы-благотворительницы. Приносят гостинцы: яблочко, конфетку, евангелие. Нет, дайте газету! Грустно в газетах. Где ты теперь, дорогая батарея? Где вы, милые товарищи? Не здесь, не здесь, не с этими дамами- благотворительницами и сестрицами моя душа, а там, там, в окопах. И невольно наворачиваются слезы. Надо спрятаться с этими слезами. Тут, среди этих воинственно настроенных жителей тыла, никто не может представить себе, что переживает батарея. Они спрашивают и спрашивают, как там нашим бедненьким солдатикам в окопах, но противно говорить с ними об этом. Отцепитесь, отцепитесь!

Из дому пишут: тревожатся, отец хочет приехать в госпиталь, от Стефана давно нет вестей, с тех пор, как его забрали, и еще многих забрали, многих, многих, рады, что операция позади, ждут домой, на Рождество… Эх!

Температура до сих пор скачет. Доктор ежедневно заботливо осматривает рану и огорчается. Что-то не так сделали? Осколка в ноге не нашли, а куда же он мог деваться? Не вылез же сам?

Я капризный, нетерпеливый больной, но разве я виноват, что столько времени лежу плашмя и на девятнадцатый день после операции еле-еле могу шевельнуть ногой?

А эти адские муки на перевязках, когда мне в живом мясе протягивают дренажные трубочки… Эх! Палата небольшая, и все в ней тяжелораненные. Как раз напротив меня — Саксан, тяжелораненный солдат-немец из Саратовской губернии.

Саксан всех ненавидит, и перестилать свою постель позволяет только няне или той сестре, которая под диктовку писала письма его родным. И зачем ему перестилать, и зачем подкладывать воздушные пузыри, если у него пролежень на пролежне и мясо на нем гниет, дух тяжелый, даже дыхание спирает, и только подкожными впрыскиваниями, морфием держится человек… Он умрет. И уже не жалеют для него морфия и дают, только бы он молчал.