Читать «Тропы вечных тем: проза поэта» онлайн - страница 445
Юрий Поликарпович Кузнецов
Москва во многом перевернула мир Кузнецова. В столице у него появились возможности познакомиться с поэзией не только по куцым школьным хрестоматиям. В Литературном институте он встретил немало умных людей (и прежде всего Сергея Наровчатова), которые понимали античность, ценили Державина, наизусть декламировали запрещённого Гумилёва. Ещё на первом курсе философ А. Тахо-Годи доходчиво ему объяснила, что читать всё подряд — безумие. Потом Наровчатов рассказал о том, какие приоритеты были у него: Лермонтов, Блок, Есенин.
Погрузившись в мировую и русскую классику, Кузнецов понял, что раньше его пичкали в основном суррогатами поэзии. Уже на третьем курсе он сильно разочаровался в стихах комсомольских романтиков 30-х годов. Эти свои новые настроения молодой поэт выразил в курсовой работе, посвящённой Ярославу Смелякову. Кузнецов почувствовал в любимце комсомольских вождей фальшь и отказал ему в таланте.
Небольшая курсовая работа ученика Наровчатова вызвала в Литинституте панику. Первым забил тревогу профессор кафедры советской литературы Сидорин. Сидорин большую часть своей жизни восславлял бывшего анархиста, ловко во время очередной революции переметнувшегося к Фрунзе, Дмитрия Фурманова и его роман «Чапаев». Он верил, что истребитель уральского казачества Чапаев действительно был народным героем, а утопивший в крови поднявших бунт красноармейцев из гарнизона города Верный Фурманов обладал даром художника. А Кузнецов на примере жизни и стихов Ярослава Смелякова подводил совсем к другим выводам. По этим выводам вольно или невольно получалось, что практически все комсомольские поэты, как и первые комиссары, возвеличивали бандитов, насаждали ложные святыни и не имели художественного чутья. Если следовать логике студента, то надо было изменить отношение к Фёдору Гладкову, Валентину Катаеву и даже Леониду Леонову, на которых держался чуть ли не весь курс советской литературы 30-х годов. А там, глядишь, могла грянуть и окончательная реабилитация полузапрещённых Платонова и Замятина. А этого Сидорин допустить никак не мог.
Скандал окончился тем, что Кузнецова обязали написать новую курсовую работу на материале другого поэта. Отказ неминуемо привёл бы бравировавшего своей независимостью студента к отчислению из Литинститута. И он вынужден был смирить гордыню. Правда, впоследствии Кузнецов уже не злился на Сидорина. Вспоминая в 1982 году Литинститут, он писал: «Добрым и весёлым стариком был В. С. Сидорин. Он вёл текущую литературу, с которой я был не согласен. От него я услышал одно словечко „гробануть“ („Литературная учёба“, 1982, № 4). Но вот отношение Кузнецова к революционным романтикам больше уже никогда не менялось. Багрицкий, Голодный, Луговской, Светлов как поэты для него больше не существовали. Спустя годы он в одной из своих статей, размышляя о любовной лирике русских поэтов, заявил: „Февраль“ Багрицкого оканчивается пошлостью, „Свеча горела на столе“ Пастернака находится в рискованной близости к пошлости, „Хорошая девочка Лида“ Смелякова — плакат и т. д.». Кузнецов больше ценил Павла Васильева. Вот кто навсегда остался бунтарём. Не случайно Кузнецов очень часто в своём кругу возвращался к Васильевской «Наталье». «Я знаю, — признавался уже после смерти поэта священник Владимир Нежданов, — что Павла Васильева он ценил. Говорил: „Гений“. Выделял его поэму „Христолюбивые ситцы“. Сильная вещь.»