Читать «Ада Даллас» онлайн - страница 38

Верт Уильямс

Пусть бы она это сказала, мне самому хотелось в это поверить. Кроме того, меня, вероятно, мучила совесть насчет Морера, потому что я знал, что мне все равно придется сделать так, как велел Сильвестр.

Но она не сказала того, что мне хотелось. Она не сказала ничего хорошего.

— Делай лучше, что он говорит, — только и сказала она, и голос ее был ровным.

Она сидела и смотрела на меня безразличным взглядом, и я понял, что все хорошее кончено. Не в ту самую минуту. А раньше. Что она отказалась от меня, или устала дурачиться со мной, или еще что-то. Она уже никогда не скажет снова: «Послушай, черт бы тебя побрал, ты же существуешь. Ты — это ты. Ты Томми Даллас, и ты живешь». (Она никогда не говорила этих слов, она умела выразить это по-другому.) И я понял, что она перестала верить в меня и перестала любить, если вообще когда-нибудь любила.

Мне стало худо и тошно, как будто умер кто-то из моих близких, и в то же время пусто и легко, потому что теперь незачем было стараться быть достойным ее. Незачем было заставлять себя быть живым. Я мог отойти в сторону и позволить событиям развиваться самостоятельно.

Вот так обстояли дела, и вот в какой тупик я попал.

А попал я туда, потому что был нуль, и внутри и снаружи.

Поэтому-то Сильвестр и подобрал меня. Ему нужен был человек, с которым он мог делать что хотел. Во мне он нашел именно такого человека.

Он разыскал меня, когда я три раза в день пел на маленькой студии в нашем округе и выступал в утреннем ревю в Новом Орлеане. Мне немало пришлось пройти, прежде чем я добрался до таких высот. А если бы не пришлось, то я до сих пор пахал бы землю в Уинфилде, где жил в тридцатые годы еще ребенком. Я всегда старался забыть эти времена.

Отец вылетел в трубу, когда цены на хлопок упали до шести центов, затем мы кое-как выкарабкались и были счастливы, что остались живы. Отдельные картинки тех дней я не могу забыть, как бы ни старался. Холодный ветер из Дакоты проникал сквозь щели в нашу лачугу и свистел в разбитых окнах, которые мы были не в состоянии застеклить. Свиная требуха, черные бобы и жареный кукурузный хлеб — вот и вся наша еда два раза в день. Поскольку мне приходилось босым шагать две мили до остановки школьного автобуса, ноги у меня мерзли, и на них не заживали трещины и болячки. Я носил рубашку, сшитую из мешковины, от которой чесался, не переставая, и джинсы, которые мама стирала и сушила ночью — они были единственными. А по утрам, не на восходе или на рассвете, а раньше, когда кричат первые петухи, когда еще совсем темно, я нес вонючее пойло вонючим свиньям и сгребал сено для нашего единственного мула и старой коровы. У меня стучали от холода зубы и сводило лопатки, а ногами я месил коровьи и мульи лепешки. И всю жизнь все, что я ненавидел, вечно ассоциировалось у меня с коровьими лепешками под ногами.

У большинства мальчишек бывает хоть какая-нибудь мечта, у меня же ее не было. Я хотел лишь выбраться из холодной жижи под ногами. Моим родителям, не знаю, каким образом, удавалось заставить меня ходить в школу, и я знал, что хотя ни адвоката, ни доктора из меня не выйдет, но я скорей умру, чем стану фермером. Поэтому я думал, что буду учителем, и даже начал учиться в Луизианском училище, на северо-востоке штата. Но там оказался один парень, Смайли Сэгрем, у которого была гитара. Он научил меня играть, и мы играли и пели и даже заняли первое место на концерте любителей в Шривпорте. Затем к нам присоединилось еще двое парней, и мы поняли, что можем зарабатывать себе на жизнь, играя в дешевых кабаках или участвуя в местных радиопередачах. Этим мы и занимались несколько лет, пока нас не призвали в армию.