Читать «Действующая модель ада. Очерки о терроризме и террористах» онлайн - страница 32

Павел Васильевич Крусанов

Как оказалось, для освобожденных шлиссельбуржцев нет ничего более важного, нежели скудные события томительных лет заточения. И Фигнер, и Морозов, и Новорусский обстоятельно перебирают подробности: распорядок дня, обстановка камеры, послабление режима… Послабление режима и вызванное им относительное разнообразие жизни — пожалуй, главный предмет повествования. И здесь отчетливо проступает одна характерная вещь, которая довольно часто повторялась в биографиях революционеров: страстное стремление к совершению революционного подвига после утраты свободы сменяется настойчивым желанием воспроизводить реалии заурядного быта. Борьба за право заниматься тем же, чем в обыкновенной жизни занимаются частные лица, а также маленькие победы, порой одерживаемые в этой борьбе, становятся главным смыслом существования политических заключенных.

Несколько лет назад произошел следующий диалог двух преподавателей Петербургского университета. Доцент философского факультета Александр Куприянович Секацкий поинтересовался у своей коллеги Нины Михайловны Савченковой, правнучки Михаила Новорусского:

— Нина, доводилось ли тебе читать воспоминания прадедушки?

— Нет, — ответила Нина. — То есть я их, конечно, заказала в Публичке… Открыла, а там — «план огорода». Ну, я закрыла и сдала обратно.

Не любопытно ли это: в семье чтили предка, состоявшего в легендарной «Народной воле», и вдруг оказывается, что главный его народовольческий подвиг сводится к многолетнему вскапыванию огуречной грядки рядом с грядкой Веры Фигнер.

А ведь так оно и было. Чем занимались народовольцы в Шлиссельбурге все последние годы заключения? Копались в огороде, выращивали овощи, разводили цветы (даже розы), обучали друг друга химии, производили опыты, освоили токарное дело (Вера Фигнер писала, что выточенные шлиссельбуржцами изделия пользовались неплохим спросом на свободе, так как отличались изяществом и хорошим вкусом — «ведь все мы были люди интеллигентные»). Кроме того, Новорусский умудрился вывести в камере цыплят, устроив инкубатор на собственном животе, приспособился гнать самогон (правда, в мизерных дозах), а также соорудил на пару с товарищем фонтан в тюремном дворе. И все это под неусыпных оком свирепых царских сатрапов…

Для тех революционеров-демократов, кто дожил до Октябрьской революции и при этом успел умереть вовремя (то есть до начала массовых репрессий и до того момента, когда большевики принялись изобличать своих исторических предшественников как заблуждавшихся), 20-е годы были счастливым временем. Наверное, редко кому выпадает на долю пережить такое глубокое чувство собственной нужности: народ наконец победил — жизнь прожита не зря. Ко всему, ветеранам революции оказывают повсеместный почет и внимание: встречи с общественностью, с пионерами, публикация книг, возможность водить экскурсии по местам заключения… Чем не полное торжество социальной справедливости?

Михаил Новорусский умер вовремя — в 1925 году. Можно ли все случившееся с ним после 1905 года считать моральной компенсацией за восемнадцать лет заключения? Именно заключения, а не осмысленной революционной борьбы, которой, по большому счету, не было?