Читать «Нагрудный знак «OST». Плотина» онлайн - страница 271

Виталий Николаевич Сёмин

Так закончилась эта единственная известная мне любовная история, которую лагерь пережил до освобождения. Другие любовные истории если и случались, то не с моими сверстниками, которые таких тайн не умели хранить. Да и невозможно было спрятать что-либо на глазах у сотен людей.

Большинство барачных секретов рано или поздно выплывало наружу. Известны были люди, укравшие картошку, известны шкафчики, в которых она хранится. Известны игроки в карты, симулянты, с помощью членовредительства уклоняющиеся от работы. Известны сами способы членовредительства. Когда я решил перейти на положение кранка, мне были даны подробные инструкции. Я даже узнал, где взять электролитной кислоты, чтобы сделать себе ожог, и, когда заглянул в цех, где ремонтировались электрокары и заряжались их батареи, работавший там русский с полным пониманием отлил мне в склянку кислоты. А потом в течение почти полутора месяцев я приходил на перевязку к швестер Матильде, и она ставила в моей рабочей карточке красный штампик «кранк».

— Юма, юма! — качала она головой, ледяными стерильными пальцами ощупывая припухлости вокруг раны. Ожог был во всю тыльную часть левой кисти. К швестер Матильде ходили несколько человек, сжегших себе кислотой именно тыльную часть левой руки.

— Найди себе другое место, — говорили мне. — Завалишься и нас засыпешь.

Но, чтобы получить освобождение, надо было обжечь руку или ногу, и в самом рабочем месте. Выбор невелик, я так ничего и не придумал. К тому же с ожогом я перестарался. Кожа под тряпкой, вымоченной кислотой, почернела, обуглилась. Показывать этот угольный ожог было нельзя, трудно объяснить его происхождение. Но и работать я не мог. Горела голова, рука болела. Как температурный больной, я в первый раз и получил больничное освобождение. В рабочей карточке появилось три заветных красных штампика, означавших, что три дня я могу не подниматься со всеми при криках: «Ауфштеен!» Придя в барак, я взял заранее приготовленный кусок резины, наложил на рану и плотно перевязал тряпкой. Дня через два без доступа воздуха обуглившаяся корка отгнила, отпала и образовалась та самая рана, которую, покачивая головой, рассматривала швестер Матильда. Укоризненное: «Юма, юма!» — я переводил для себя как сокращенное от «юнга», «юноша». И относилось оно к размерам и состоянию раны. На швестер был белый халат, белая косынка, медпункт был фабричным, а не лагерным. Тут были чистота, кафель и стекло. Фабричное звяканье, вибрация и шум, доносившиеся несмотря на отдаление, говорили о том, что мне грозит, если рану сочтут недостаточно опасной.

Решение, конечно, зависело от врача, но я всматривался в Матильду, прислушивался, с какой силой придавливают ее пальцы мою руку. Врачи менялись, а швестер при каждом новом враче оставалась неизменной. Неизменными были ее худоба, стерильность, решительность, с которой она срывала с ран присохшие бинты. Матильда словно не с нами имела дело, а с нашими ожогами, ранами, ушибами. Ее нельзя было назвать доброжелательной, но и недоброжелательности за ней не замечали. Только, может, слишком быстро отворачивалась от нас, когда рана была обработана, и слишком громким был ее мужской голос, когда мы надеялись на доверительность.