Читать «“Первая любовь”: позиционирование субъекта в либертинаже Тургенева» онлайн - страница 42

Эдуард Вадимович Надточий

Интересна же эта соединённость поражения от женщины и поражения от Природы. Находясь в горизонте эроса, в горизонте обладания сущим с позиции свободно волящего субъекта, невозможно войти с Другим в положительные отношения. Он предстаёт только как разрушительная сила ничто, отождествиться с которой либертин, находящийся на трансгрессивной границе превосхождения конечного, может, только обратив силу ничто в силу самоуничтожения. Тем самым он выходит, правда, из столь ценимого им состояния апатии. Остаться в состоянии либертинской апатии и полюбить женщину, т. е. отнестись к ней как другому, в модусе Агапэ — предприятие заведомо невозможное. Это едва ли не главный лейтмотив тургеневского творчества. Но женщина — лишь профиль великого Другого, которым для Тургенева является Природа. Не случайно в одной из сцен “Первой любви” подросток видит во тьме, на фоне полыхающих зарниц, лицо любимой девушки. Ему, оставленному без спасительной активности света, на миг открывается нечто большее и куда более грозное: развёрнутое в фас, лицом к лицу, Другое оказывается ликом Природы, проступающим сквозь черты женщины, сквозь разворачиваемый женский профиль.

Отношение к другому как к ничто, в модусе эротического обладания, возвращается к волящему субъекту сквозь прорехи в схваченности сущего как сила Смерти, как непобедимый им абсолютный Другой. Природа, с которой сорваны цепи “закономерностей”, предстаёт силой смерти. Женщина действительно оказывается Пандорой, не сумев овладеть которой, либертин оказывается во власти сил, сметающих высвобожденным природным вихрем его либертинское существо с лица земли. Сила первой любви, любви — агапэ, высвобожденная либертином против своей воли, но в согласии со своим бездонным самолюбием, прорастает как лик смерти.

Эта единственная возможность встретиться с Другим как с маской Смерти замечательно показана в финале “Первой любви”:

Несколько дней спустя после того, как я узнал о смерти Зинаиды, я сам, по собственному неотразимому влечению, присутствовал при смерти одной бедной старушки, живей в одном с нами доме. Покрытая лохмотьями, на жёстких доска, с мешком под головою, она трудно и тяжело кончалась. Вся жизнь её прошла в горькой борьбе с ежедневною нуждою; не видела она радости, не вкушала мёда счастия — казалось, как бы ей не обрадоваться смерти, её свободе, её покою? А между тем пока её ветхое тело ещё упорствовало, пока грудь ещё мучительно вздымалась под налегшей на неё леденящей рукою, пока не покинули последние силы, — старушка всё крестилась и всё шептала: “Господи, отпусти мне грехи мои”, — и только с последней искрой сознания исчезло в её глазах выражение страха и ужаса кончины. И помню я, что тут, у одра этой бедной старушки, мне стало страшно за Зинаиду, и захотелось мне помолиться за неё, за отца — и за себя” (с. 75-76).