Читать «Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты» онлайн - страница 5

Николай Григорьевич Никонов

Примета такая. Отмотал срок, линяй отсюда да молись не попасть. А губы мои (и не мои будто) сами шептали: Свобода.. Свобода… Свободный я… Совсем… Свободный..

А все еще было сумрачно и звенело, а поверх тех слов думалось: «Не упасть бы только… На дороге я… Не упасть… Домой ведь надо..»

Свернул на измешанную, заплесканную грязь-грязью обочину. Ноги тут вязли, скользили. И опять было хотел дорогой, но в зону и на объекты, и обратно все время бойко гнали машины, из первой же кабины обматерили: «У-у, ябать, по дороге прешь, падла».

Свобода… Свобода… А в глазах уж не мухи — трехцветный бело-желто-голубой зигзаг, вьющийся, дрожащий, плавающий. Как от лампочки. Закроешь глаза, откроешь — остается. И — знал, так будет, пока глаза не застелет туманом, и в этом тумане идешь, ступаешь. Все нечетко. Но мысль не теряется. Мысль и память говорят: вот-вот должна заболеть голова, и тогда туман начнет сходить, испаряться, и опять обретешь уверенность в себе и будто окончательно проснешься. Пронесло. Ожил… В зоне, в лагерях — их за десять лет срока три, а последний этот каторжный, политический — голова так не мутилась, и зигзаг этот странный не плавал, так было-бывало в моем детстве и в юности, когда еще школьником я сбегал с уроков и никто не мог сравниться со мной по этим побегам: уходил без пальто, спрыгивал со второго этажа на кучу шлака из котельной, открывал гвоздем дрянной замчишко в раздевалке. И тогда с зигзагом этим было ощущение свободы — а она пахнет (так пахла!) озоном, прошедшей грозой, потерянной птичьей трелью и, может быть, девичьей чьей-то косой.

Теперь я ускорил шаги. Шел и шел от лагеря прочь, от зоны, ее вышек, бараков, каменных караульных зданий, и постепенно гадящая небо жидким чадом труба котельной начала уходить в землю, и туда же вросли крыши бараков, заборы, колючка, вышки. Вышки — последними. И когда опять оглянулся, лагеря не было, только труба еще пачкала чистое северное небо. Котельная совмещена с лагерной кухней и была, пожалуй, самым нужным в зоне строением — грела и кормила. К ней единственной не было привычно тоскливой лагерной злобы. Ненависти ко всему. Этой ненавистью и вытравляется вконец душа зэка.

Остановился, чтобы совсем прийти в себя, оглядеться. А была весна. И летом даже припахивало. Сладко и вольно, до боли в груди. Забыто. В зоне так никогда не пахло. Вдоль раскатанной от недавних дождей дороги с рас плесками луж бегали-суетились скворцы. Поля справа и слева взбухли от принятой влаги. Небесный свет как-то странно отражался в них. И будто бы только что включившимся слухом услышал, как поют, звенят, переливаются в предвечной, идущей облаками глубине-вышине невидные жаворонки. Подумалось: «Они ведь и над зоной пели». Бывало, и слышалось. Да там их всегда глушило, давило своим галденьем, а то и бодро-гнусными песнями лагерное радио из КВЧ. Да если б и не было радио, жаворонки над зоной все равно не воспринимались бы заключенным ухом. Потому что в зоне нет свободных, там все заключенные: зэки, охранники «попки» по вышкам, надзиратели, столбы, охранная псарня, и столовая с поварами-зэками, и больничка с докторами, и даже немногие с воли, мастера, нарядчики, прорабы, не говоря уж про опера и начальника, — все там были зэка. Жили без свободы. Смешно, а без свободы были там и члены Политбюро на стене в клубном бараке КВЧ, и сам Сталин, недавно только снятый, отбывал там немереный срок.