Читать «Белла Ахмадулина. Любовь – дело тяжелое!» онлайн - страница 9

Екатерина Александровна Мишаненкова

Кстати, этот мишка стал для Ахмадулиной чем-то вроде талисмана. Ее дочь, Елизавета Кулиева, рассказывала: «Испытывая слабость, мама не отпускала от себя старого игрушечного мишку. Сколько себя знаю, он существовал. Ребенком мама с ним играла, даже взяла в эвакуацию и привезла назад. Когда мы появились, мишка достался нам. Увидев его на даче, мама обрадовалась, стала ощупывать. Он вполне сохранный, только внутри все шуршит…» И свои последние дни Ахмадулина, по свидетельству дочерей, провела в компании кошки и все того же старого игрушечного мишки, с которым не расставалась во время войны, и о котором вновь вспомнила на закате своих дней: «Это ему она со слезами рассказывала о своих бедах. Окончательно потеряв зрение, мама иногда осторожно прикасалась к его голове, долго прислушивалась к своим ощущениям и наконец удовлетворенно заключала: «Конечно, это его глазки – разве я могла их забыть?» Мамин медведь и сейчас сидит рядом с ее фотографией, грустно взирая на мир с высоты книжного шкафа, – совсем уже старик».

Игрушечный мишка… Когда читаешь размышления Ахмадулиной об ее детстве и юности, нельзя не заметить, что именно в воспоминаниях о военном времени она превращается из «инопланетянки», странного и непонятного создания, не по-детски серьезного, в обычного ребенка. Она вспоминает игрушечного мишку, открытки, которые ей присылал с фронта отец, вспоминает, как ждала его возвращения и принимала за него каждого солдата. Какой ребенок военного времени не сказал бы о себе то же самое. Война – массовая, мощная, всеобъемлющая трагедия, потрясшая до основания жизнь каждого человека, уравняла всех. Хотя бы на время.

Москву уже бомбили, все, кто мог, эвакуировались, а четырехлетняя Белла под опекой бабушки (мать тоже ушла на войну в качестве переводчицы) все еще не могла никуда уехать. Она заболела корью, и они вынуждены были соблюдать карантин. Только осенью им наконец удалось выбраться из Москвы и уехать куда глаза глядят. В смысле, куда везли очередную группу эвакуированных – выбирать уже не было ни времени, ни возможности.

Была еще осень, чудесная какая-то, нежная, цветущая бледной желтизной своей осень, и она словно разделяла грусть людей. И так как-то грустно было смотреть на это небо чудное. Я это очень помню. И ничего, никого не было в теплушке нашей, время от времени проносились какие-то составы, но так одиноко… У меня осталось такое ощущение, которое дальше можно было назвать или почувствовать единственным на свете, именно этим, ни с чем не схожим больным чувством отечества, с которым ты вот совсем один, – ты совпал с этими поблекшими деревьями, с этими пустыми-пустыми местами. И какая-то была, почему-то мне казалось, голубая корова, но она не была голубая, серая какая-то, одинокая, печальная корова тоже как знак совершенного сиротства, совершенного. Это я сильно запомнила.

Привезли их в Уфу. Но что там, в чужом незнакомом городе, было делать пожилой женщине и четырехлетнему ребенку. Само собой родилось решение ехать в Казань, откуда был родом Ахат Валеевич – там у него остались мать, сестра и другие родственники. И хотя они не одобряли того, что Ахат Валеевич был женат на русской и жил в Москве, разумеется они не могли не принять его дочь. Но с явным неудовольствием. «Меня напугала эта вторая бабушка, – вспоминала Ахмадулина. – Она ходила в каком-то цветастом длинном наряде, голова замотана, страшно мрачная, хоть ей и объяснили, что это ее внучка, Ахата дочка, но это ей не понравилось… И конечно, ее ужасно раздражало, что я не говорила по-татарски. Она несколько раз даже хотела мне заехать, но тут моя бабушка, конечно, такого не могла позволить. Заехать, чтоб я говорила как надо, как нормальные люди говорят. И нам отвели угол, совершенно какой-то угол, и эта бабушка всегда была угрюма».