Читать «Философский камень» онлайн - страница 210

Сергей Венедиктович Сартаков

Иначе будет суд. Не белогвардейского офицера Куцеволова будут судить. Станут судить красного курсанта Тимофея Бурмакина. Какие у него доказательства, что это был действительно Куцеволов, а не Петунин? Какие доказательства, что не он этого человека в припадке подозрительности бросил на рельсы, а сам этот человек пытался толкнуть его под поезд? На рельсах ведь было только двое…

В тот час, когда четырнадцатилетним мальчишкой Тимофей стоял в промерзшей избе над телом матери, он был готов убить поручика Куцеволова где угодно, лишь бы найти! Куцеволов для него тогда был только личным врагом. В долгих боях гражданской войны Тимофей хорошо понял, что значит общий для всего народа, классовый враг. Каратель Куцеволов был виновен перед всем народом. Решать судьбу его тоже был должен народ.

А решил Тимофей. Пусть даже нечаянно! Пусть, защищаясь. Но все это известно только ему одному.

Куцеволов ты или Петунин? Мертвый, сможешь ты сам на это ответить? Или ты будешь только безжалостным свидетелем обвинения?

А может быть, ты жив еще?

Но трудно приблизиться, прикоснуться рукой, повернуть лицом вверх. И надо ли? В конце концов, что от этого изменится? Пусть так и лежит!

Можно трусливо оберечь себя ложью. Или смело пойти навстречу самой большой опасности, но сохранить верность правде. Раньше, листая записи капитана Рещикова, Тимофей много размышлял о том, что же такое жизнь? В чем ее смысл?

Теперь ему с полной отчетливостью представилось, что смысл жизни неотделим от высокого достоинства человеческого. Если жить — так быть человеком! Гордо нести свою голову.

Вспомнился отец, не запятнавший своей совести ни единым трусливым или бесчестным поступком. Вспомнились слова комиссара Васенина: „Никогда не криви душой, Тима! Из кривого ствола винтовки в цель не попадешь“.

Тимофей еще раз обвел глазами мутное небо, верхушки черного леса, немо ожидающего внизу, под насыпью, холодные ручьи рельсов, свободно бегущих мимо. И словно бы припал, приковал себя взглядом к опаловому пятну дрожащего в тумане света у остановочной платформы, где маячили далекие силуэты людей.

Медленно двинулся к ним по шпалам. Все решено.

Подумал еще о Людмиле. Поймет ли она правильно, что здесь произошло.

О себе думать было уже нечего.

Книга вторая

Часть первая

1

Непроглядно темны летние ночи в Маньчжурии. Душно. Каменистые сопки, за день глубоко прокаленные солнцем, источают густые, дурманящие запахи. Часто случается: с вечера надвинутся тяжелые, медленные тучи, но так и провисят до утра, не обронив ни капли дождя на истомленную землю. Только помечутся где-то вдали белесые, немые зарницы. И после каждого раза, когда бегло вспыхнут они и угаснут, еще чернее, глуше кажется ночь.

На крутом склоне сопки, под кустами орешника, опаленного, дневным зноем, примостились два солдата. В стоптанных, разбитых башмаках. Прежде чем опуститься на землю, они долго кружили по откосу, проверяя, нет ли поблизости кого постороннего.

— Боюсь я, Федор. Ты понимаешь? Боюсь! Такого вот страха, как сейчас, у меня никогда не бывало. Нет, не перешагнуть мне границу, духу не хватит! Как подумаю — аж волосы дыбом.

Федор промолчал. Распластавшись на спине, он подкованным каблуком выскабливал ямку в земле.

— Не выдюжу я, однако. Повешусь… Или сбегу. Только куда? Федор, а Федор?

— Ты за этим, Ефрем, опять и позвал меня? Хватит!' Я не хочу с тобой разговаривать, ты сходишь с ума!

— Федор, пойми: от этого страха все леденеет во мне. Жить не хочется.

— Ты раскис, как прошлогодняя капуста. Какая муха тебя укусила? Разве не вместе со мной ты служил у Каппеля и стрелял в красных? — Во все небо полыхнула зарница, осветила казенное лицо Федора. Он приподнялся на локте, голос его звучал жестко. — От земли черны были твои руки, трескалась кожа на пальцах, а все-таки при всем том был ты хозяином. И жил как хотел, в свое удовольствие. После отца опять же тебе бы все осталось. А теперь ты солдат, вечный солдат. И только. Что ты можешь еще?

— Не дразни. Не напоминай!

Ефрем сидел, наклонясь вперед, тоскливо обхватив руками подтянутые к животу колени.

— Где прежняя ненависть? У отца твоего отняли все. И у тебя тоже. Даже бабу твою молодую. Ты знаешь, с кем она, баба твоя, с каким «товарищем»? И где твой сын, кто он сейчас?

— Не трави душу, Федор! Где мой сын… Это и есть самое страшное.

— Слышал бы твои слова Ямагути!

— Федор, не говори так громко! — Ефрем вскочил, постоял, тревожно вглядываясь в черноту ночи. — Ведь я с тобой как с другом.

— Не понимаю тебя. — Федор немного смягчился. — Под Чжалайнором ты хорошо исполнял любые Приказы. Ты радовался тогда, что вместе с нами Чжан Сюэ-лян, его сильная армия. И верил: мы отомстим. Сколько ты тогда убил красных?

— Вот после того я все и думаю, думаю… Сын мой теперь уже вырос. Что, если… Тоска сосет меня, Фёдор! Наверно, смерть зовет.

— Дурак!

Они замолчали, вслушиваясь, как где-то очень-очень далеко, на советской стороне, лязгая железом, проходит поезд.

— Утром меня вызывал полковник Ямагути, — громко зевая, заговорил Федор. — Он спрашивал, доволен ли я службой в войсках Маньчжоу-Го.

— Что ты ему ответил?

— Тяжело болен унтер-офицер во второй роте. Он может умереть. Вот почему полковник спрашивал. «Армия Маньчжоу-Го для меня родной дом» — ответил я. И Ямагути улыбнулся. Он любит такие ответы. Теперь я рассчитываю на повышение, Ефрем. А ты, пока тебя не убьют, так и останешься солдатом.

Ефрем тяжело вздохнул, опустился на землю, лег рядом с Федором. Тот, покашливая, возился с кисетом, шелестел бумагой, уминал табак в самокрутке.

— Почему так, Федор? Поступали мы с тобой добровольцами к Колчаку-адмиралу, дрались как черти, чтобы дома, хозяйства, семьи свои от красных охранить. Ясно — враг. И земля была, вот она, на которой нам жить и которую отдать врагу никак невозможно. Посчитай, двенадцать лет с тех пор мы без родной земли. И без семьи. Без хозяйства. Кто мы? Русские или эти, «маньчжоу-го»?

— Блажишь ты, Ефрем! — лениво откликнулся Федор и чиркнул спичкой. Желтый язычок пламени лизнул самокрутку, — Вопрос твой дурацкий. Ты этот вопрос даже во сне сам себе не задавай.

Табачный дым раздражал Ефрема. Он отвернулся. Федор не хочет ответить, кто они теперь: русские или нерусские. А сам, между прочим, не любит японское курево. Когда нет табаку, раскрошит сигареты и скрутит из какой попало бумаги «козью ножку».

— Не могу я не думать, Фёдор. Сколько нас, много ли перебежало сюда? А там, дома, весь наш народ. И они там меж собою теперь не враги.

— Откуда ты знаешь? Кто тебе это сказал? Надо слушать полковника Ямагути. В России голод, у красных нет хлеба. Иначе почему бы они продали Китайско-Восточную железную дорогу, за которую раньше дрались?

— Не знаю. Они живут дружно. Разве с этих сопок не видно, как они строят там что-то новое? Видно, как по железной дороге все чаще идут поезда. А поля мужики пашут трактором. Голод — это, наверно, было давно. Федор, мне хочется снова пахать, сеять, убирать урожай. Я устал таскать на плече эту чужую винтовку.

— Чужую… Замолчи!

— Я гляжу через границу на Россию, как виноватая собака на хозяина. Пусть бы побил, да простил.

— Ты сволочь! Ты предал Россию, когда на фронте первый раз показал свою спину красным. Ты снова предаешь ее и сейчас своими жалкими словами.

— Федор, а ты разве не показывал спину?

— Да, я тоже бежал. Но я готов и вернуться обратно. Только не как виноватая собака, лизнуть руку хозяина, а как маньчжурский тигр — вцепиться им в горло! И мне плевать, что там строят они и чем пашут землю. Вместе с ними ни строить, ни пахать я не стану. А стрелять в них буду и- колоть штыком. Вот так надо любить Россию! Вот почему винтовка у меня на плече не чужая.

Полыхнула зарница. Ефрем зажмурился. Расстегнул тесный ворот. Небритая борода зудилась, колола вспотевшую шею. Ах, немного бы свежего ветерка, прохладного дождика!

— Я все думаю, Федор… Если бы тогда мы остались… у себя…

— А я думаю о другом, — перебил Федор. Красная звездочка тлеющей самокрутки вычертила в ночной темноте сложный зигзаг — Я думаю, почему еще тогда я не стал офицером. Теперь мне не нужно бы ожидать хорошего настроения полковника Ямагути. И поручик Тарасов ходил бы под моей командой. — Красная звездочка самокрутки засветилась сильнее, обрисовались крупные губы Федора, стиснутые в напряженной затяжке. — Кто помешал мне тогда снять одежду, взять бумаги капитана Рещикова?

— Ты рылом не вышел. Капитан был ученый. Тебя здесь сразу бы разгадали.

— А кому и зачем разгадывать? Здесь все перепуталось. Особенно после Чжалайнора. Нас ведь сразу занесло к японцам, а не в полки атамана Семенова. Для Ямагути я или не я — дела нет. Служили бы хорошо. Тарасов не толковей меня.

— Капитан Рещиков плавал в крови. Ты мог бы надеть его одежду?

— Я спрятал его тяжелые чемоданы под амбар. Думал, скоро вернемся. Снял с него золотые часы. Кольцо взял, деньги, уже ни черта не стоившие. А документы не взял. Почему? Говоришь — кровь… На одежде кровь бы подсохла, отмялась.

Ефрем закинул руки за голову, шумно, надсадно вздохнул.

— Не напоминай, Федор. Капитан Рещиков несчастный был. Не знаю, та ли, что нас, волна и его кинула на восток, а мог бы, наверно, остаться и дома. Он же, говорили, адвокат. И еще — фокусник. Такого и красные не тронули бы. А и сейчас у меня в ушах крик капитана отчаянный, когда ты его тифозного сына из саней поволок.

— Не в сугроб — к чехам в вагон впихнул, — отозвался Федор. Присасывая, в несколько затяжек докурил самокрутку и швырнул остаток в кусты. — Кони вовсе не шли. Мальчишка так и так по дороге загнулся бы или от пули отцовской пал.

Капитан свою семью порешил в бреду, — возразил Ефрем. — А пока хворь его самого не свернула, он их всех как глаз свой берег. Всяк из нас это видел.

— Он дурак был! Должон бы понимать, какой его ждет путь при отступлении. Все ведь знали: бежим в Монголию либо в Маньчжурию. И зачем тогда бежать, ежели после самому же и вздыбиться: «Нет! Землю свою, родину свою, умру, не покину!» — Федор скрипуче засмеялся. — Вот и не покинул, остался в земле своей. А мы с тобой живем все-таки.

— Не знаю, что повело его на восток. Может, страх смерти, паника. Только когда угар этот прошел и болезнь прошла, поднял он, что нет уже у него ни семьи и совсем ничего нет, что и последнее, родину, он должен продать за жизнь свою… Знаешь, Федор, он сделал правильно. Если бы у меня тогда хватило силы спустить курок! А теперь я не могу, ничего не могу. Нет воли, тоска одна. Зачем мне такая жизнь?

— Так ты прогуляйся на тот свет и сравни. — Федор грязно выругался. — Ежели потом сумеешь вернуться оттуда — поймешь, что хоть по-всякому, а жить лучше, чем тебя в земле будут черви точить.

— Сбегу я, сбегу, сам не знаю куда, а сбегу с этой границы!

Ефрем лежал, повернувшись на бок, бил кулаком в щебенистую землю. Над сопками плескались редкие зарницы. Орешники тянулись к нему жесткими, зазубренными листьями.

— Нехорошо, если в бою, на границе, тебя застрелят красные, — назидательно проговорил Федор. — Совсем нехорошо, если по приговору военного суда тебя расстреляют японцы. Зачем тебе все время думать о России? Чего тебе не хватает здесь? Или маньчжурские девки хуже бабы твоей? Разве они плохо ласкают, когда тебе на всю ночь дают увольнительную в солдатский дом? Или здешний рис хуже нашей гречки? Разве брюхо твое не набито? Служи!

— Я буду просить Ямагути, пусть пошлет меня на юг. Там я стану стрелять, в кого прикажут.

— Ты говоришь чепуху! Мы нужны сейчас не на юге, а здесь.

— А я буду проситься на юг.

— Хватит, я больше не хочу слушать. И не вспомню о тебе, когда тебя посадят в тюрьму. Тот не друг, кто способен подвести товарища. А ты совсем очумел. Пойдем в казарму, ночь на исходе. Мы маловато побыли с девками. Если полковнику донесут, что мы рано ушли оттуда и неизвестно где шлялись потом, как ответим?

Ефрем не откликнулся. Лежал, уткнувшись в землю лицом, надрывно всхлипывал.

Федор поднялся, затянул ремень — щелкнула пряжка, — поглядел на Ефрема. Толкнул его ногой.

— Если ты не бросишь свою дурость, я вернусь в казарму один. И скажу, что не был с тобой вместе. Себе я найду оправдание.

Плеснулась холодная, немая зарница и осветила ссутуленную спину Федора, медленно шагающего по косогору и готового вот-вот затеряться в черных кустах орешника.

Ефрем вскочил и, рубя каблуками пересохшую, жесткую землю, побежал вслед за Федором.