Читать «Без купюр» онлайн - страница 44

Карл Проффер

Она не раз говорила, что ненавидела преподавание повсюду, от Читы до Пскова; преподавать – значило сидеть на собраниях и унижать себя, унижать себя и по другим случаям, например, чтобы получить степень. Хотя диссертацию она написала (очень символично – винительный падеж в староанглийском), она была подозрительной личностью, женой сумасшедшего О. М., так что степень далась ценой новых просьб и унижений. Как она говорила, “их шайка” была против нее, но “Жирмунский собрал свою шайку”, и кандидатскую степень она в итоге получила. Ничто не давалось легко. Бо́льшую часть жизни ее недооценивали, места, которое она могла назвать своим, у нее не было, ее держали в покорности – и в страхе. От необходимости постоянно лгать она ожесточилась. В одну из первых наших встреч она сказала: “Мы, русские, большие вруны… Я врала годами”. И ее друзья были вынуждены врать по любому поводу – от своей религии до взглядов на искусство. Я думаю, ее книги в какой-то степени были искуплением за все те годы лжи. Впервые она могла высказать правду, так, как ее понимала – а не вежливую, приглаженную правду, как другие мемуаристы. Именно этот гнев, вызванный годами лжи, годами загнанной под спуд правды, изливается с ее страниц с такой сокрушительной силой. И большая часть его – гнев на себя за то, что поддавалась.

Мы должны быть благодарны за то, что гнев и гордость вырвались на волю в ее мемуарах. Оказалось, что бедная маленькая “Надя”, свидетельница поэзии, была еще свидетельницей того, что сделала ее эпоха из интеллигенции, – лжецов, которые лгали даже себе. Она рассказала о своей жизни столько правды, сколько Эренбург, Паустовский, Катаев или любой другой не решились бы рассказать о своей. Она не сидела в лагере и не соперница Солженицыну в этом отношении, зато лагеря не искривили ее и не сузили ее фокус, и поэтому, мне кажется, ее уроки миру писателей и интеллигенции, в общем, ценнее. И, не в пример Солженицыну, в том, что будет написано на бумаге, она ни на какие компромиссы не шла. Ни одного абзаца она не вычеркнула, ни одного слова не изменила, чтобы напечататься в СССР. (Также, в отличие от него, она не обеспокоилась стать членом Союза писателей и никогда не надеялась получить Ленинскую премию.)

Иногда она называла свои мемуары “просто пропагандой Мандельштама”, но на самом деле прекрасно понимала, что они такое. Она никогда не говорила: посмотрите на меня, посмотрите, что я сделала, – но хорошо знала себе цену. И дав волю гневу, должно быть, почувствовала себя лучше. Мировое признание, пусть где-то вдалеке, и поток посетителей свидетельствовали о ее внешнем успехе, но мы ни разу не слышали от нее упоминания об этом. И ни разу не слышали жалобы – когда столько народу отвернулось от нее после второй книги, – что с ней обошлись несправедливо. Лесть ей нравилась не меньше, чем другим, но она не позволяла себе полностью ей поверить. Больше того, в отличие от многих писателей она ее не требовала. Хотя в ее книгах многое, начиная от стиля и до конкретных деталей, заслуживало похвал, у нас никогда не было чувства, что мы все время должны говорить ей, какие они замечательные. Опять же, в отличие от многих писателей, она не спрашивала, так ли хороши ее переводчики, как она сама, как приняли ее книгу в том или ином переводе, в том или ином кругу, что мы о них думаем, произвели ли они впечатление. Ее гораздо больше заботил успех Мандельштама в мире, а свои книги она рассматривала как приложение к нему. Когда мы опубликовали переводы его поэзии, это ей было интересно. Когда мы выпустили на английском полное собрание его прозы и письма и книга получила Национальную книжную премию, Н. М. была несказанно рада.