Читать «Дерзкие параллели. Жизнь и судьба эмигранта» онлайн - страница 3

Эдуард Гурвич

– Горячий, он обладал вкуснейшим запахом, а горбушка хрустела во рту. Зато мякиш из сырого теста камнем ложился на желудок. Помню и круглые кукурузные лепешки, и, как ни странно, когда бываю в Америке, с удовольствием ем corn bread. Очень люблю чай из цветов липы, которую сам ныне собираю около дома в Яауепзсоий Рагк. До сих пор люблю ещё одно блюдо тех голодных лет: суп из чечевицы.

Хотя тюремный суп из фасоли князь называет похлёбкой из непотребного, но, оказываясь в Болгарии, непременно идёт в лучший ресторан Софии и заказывает там болгарское национальное блюдо «фасул чорба».

Я за свою почти полувековую журналистскую практику редко встречал героя своих очерков, который бы так любил себя. Этот грех – эгоизм – подмечаю в себе тоже. Князь, вне всякого сомнения, нарцисс и ему нравится внимание серьёзной прессы. Мне тоже свойственно стремление к публичности: иначе я бы не занимался журналистикой, преподаванием.

Спустя десятилетия с момента нашей первой встречи с князем, я пришёл к нему после его развода с первой женой, Ниной, и сказал, что нынешние апартаменты выглядят скромнее прежних. В подтексте замечания – стандарты, которыми набита моя бедная голова: мол, пощипала вас прежняя супруга! В ответ о ней ни одного худого слова, хотя оставил ей квартиру, часть архива, любимые картины. Да, поначалу поселился с Джун в её пятиэтажном доме. А потом вместе решили: важен комфорт, а не престиж, и перебрались в этот.

Далее, я интересуюсь, когда и как он от собирательства и коллекционирования произведений искусства пришел к меценатству. В голове у меня с моей советской ментальностью уже рисуется образ мецената с идеалами добра. Никита Дмитриевич остужает меня вопросом: почему в Америке так много прекрасных музеев? Потому что даритель снижает свои налоги, которые списываются на сумму пожертвования. Так что дарить побуждала не совесть, а экономия. Иначе говоря, выгода! Ещё пример. С моим советским максимализмо-м в очередной раз пытаю князя, что он чувствовал, когда мать говорила ему, уже взрослому сыну: иду на явочную квартиру, чтобы писать очередной донос. Никита Дмитриевич на мгновение перенёсся в те времена и тут же отвечает: «Я чувствую боль за мать, что ей это приходилось делать. Я всегда очень любил мать и никаких нравственных терзаний не испытывал! Выживать надо было! Отца, которого поначалу выпустили, снова посадили и к тому времени уже расстреляли!..»

С той первой встречи я помнил, что элегантность в одежде князя была притчей во языцех у журналистов. Его склонность к гедонизму, как и моя, вне всякого сомнения, следствие пережитой бедности и безденежья в наших эмигрантских семьях: князя Никиты Лобанова-Ростовского в Царской, а затем социалистической Болгарии, и моей семьи в Стране Советов.