Читать «Рождественская оратория» онлайн - страница 78

Ёран Тунстрём

— Это неопасно. — Она глубоко воткнула в палец острое шило. — Видишь, Арон, крови нет! Совсем нет!

В ее голосе сквозило презрение, теперь он ничего не сможет ей рассказать. А о чем, собственно, он собирался рассказать? О днях, что ползли вперед, о письмах, что он писал? Да, о той надежде, что мелькала на горизонте, словно парус, который поворачивает к земле и снова исчезает из виду. О чем он хотел спросить ее — об этом или о той стирке? О рваном детском белье, о пуговицах, которых недоставало в жизни?

Или Сульвейг знала все о снеге и грязных полах, о новой шляпе Сиднера и первых лаковых туфлях Евы-Лисы? В таком случае он как рассказчик без надобности, и обращать внимание на мир совершенно незачем, — впрочем, в нем, в Ароне, никогда не было нужды. На фортепиано она прекрасно играла без него. Его появления только стесняли музыку, сковывали ее на минуту-другую, разбивали вдребезги. А его разговоры — как она завлекала его в них, вместо того чтобы наслаждаться журчащими излияниями, своими собственными и других людей. Сколько раз ей приходилось его дожидаться! Вся ее жизнь была таким ожиданием, неудивительно, что она стала нетерпелива. А вернулась конечно же посмотреть, справляется ли он! Послана сюда инспектором от усопших. Пришла по-хозяйски, как приходил Бьёрк, кстати сказать, то, что они называли друг друга по имени, было чистейшим лицемерием, поскольку ничуть их не сблизило, надо бы изменить эту ситуацию; но Бьёрку сейчас не позавидуешь, дела идут через пень колоду, бумажник пока на вид вроде бы толстый, однако бумажник очень уж близок к телу, против ситуации в мире толстый бумажник бессилен, ситуация в мире, Сульвейг, она тебя тревожит? Тебя тревожит, что у меня течет кровь? Я порезался стеклом, видишь? Но это, разумеется, чепуха, совету усопших нет до этого дела. Негоже соваться к ним с каждой мелкой царапиной. И вообще негоже так выпячивать свою персону!

Нет, надо быть естественным, как она прежде, когда, бывало, шла на скотный двор, ранними утрами, оставляя отчетливые следы в росистой траве. Она приносила кофе, он сидел рядом, в одежде, пахнувшей хлевом, а она — чистая и прохладная, как стакан воды, волосы повязаны шарфом; порой шарф соскальзывал на глаза, и тогда она прищурясь смотрела вверх. Помнишь, Сульвейг? То утро, когда ты пришла с газетой, которую достала из почтового ящика. Чарлз Линдберг достиг цели! В то утро. Мы тогда были сами себе хозяева; Бьёрку не понять, отчего руке так больно открывать дверь гостиницы, отчего шее так больно кланяться, — там, в лесу, мы не кланялись, Сульвейг.

Она села прямо напротив него, на кучку осколков дверного стекла.

— Расскажи про Бергстрёма, про его сиротливые, беспомощные воскресные руки.

— Ты в ту пору носила под сердцем Еву-Лису, мы сидели на камне, кофе пили. Да ты ведь сама все видела!

— Я забыла. Ты должен рассказать так, чтобы я могла взять с собой краски… туда.

— Бергстрём был в выходном костюме, стоял перед нами в начищенных башмаках, сцепив на животе руки, дочиста отмытые, почти что гладкие, моргал глазами, откашливался. «Слышь, Арон, я вот подумал, может, придешь на Поляну, ровно в два. Коли сподручно». Потом он повернулся, и лес вмиг проглотил его, а ты сказала: «Ко мне это не относится». В два часа я туда и отправился. Лес добрый, курящийся испарениями, кругом бабочки порхают — крапивницы, павлиний глаз. Первое, что я углядел на Поляне, были его руки: Бергстрём, будто окаменелый, стоял в еловом сумраке, только руки и виднелись отчетливо. Неожиданно из лесу толпой высыпали соседи, все, кроме меня, в выходных костюмах; ни один толком не знал, зачем сюда явился, все стеснялись собственных рук, день-то был воскресный, в работе их не спрячешь, мы и поздоровались за руку, словно опасаясь признать один другого, искоса поглядывали на Бергстрёма, который явно уединился, особняком стоял, высоко над нами, в сумраке.