Читать «Рождественская оратория» онлайн - страница 172

Ёран Тунстрём

— Вот он, мой маленький импрессионист! — восторженно восклицала она, предлагая какой-нибудь старушке, которая зашла купить трико, присесть и полюбоваться большим искусством. Но Сунне был слишком мал и тесен для подобных заявлений, они катились за мной по пятам, в школе и по дороге домой.

— У тебя, слышно, халат есть, как у доктора!

— Когда во Францию-то двинешь за славой? Вместе со своей воображулей мамашей!

Выслушивать такое было ужасно больно. Я убегал прочь, и плакал, и видел, как моя «мамаша дерет кверху нос»; защититься мне было нечем, никаким оружием она меня не обеспечивала. Поэтому я спешил домой и прятался в ее красоте.

— La France a quatre grands fleuves. La Garonne, La Loire, La Seine et le Rhône, повторяй за мной, Виктор! Les murs sont blancs. La maison est grande. Le ciel est bleu.

— Les murs sont grands. Le ciel est bleu.

_____________

Еще одна глава, и я закрою этот мир детства, если детство — именно такое время, когда копишь на своей палитре краски, какими будешь позднее пользоваться. Был август, и фруктовые сады истекали густыми ароматами спелых яблок, осенних флоксов и смородинных кустов, отяжелевших от ягод. После ночного дождя улицы дышали чистотой, а высунувшись из окна, я увидел ноги рабочего, который снимал вывеску Фаннина магазина: мы переезжали в Стокгольм, чтобы я находился «поближе к искусству».

Прощаться — значит подводить итоги, а подведение итогов сродни прощанию. Мне уже исполнилось пятнадцать, и в радиусе трех километров я был знаменит своими насыщенными светом экзотическими пейзажами, которые представил публике на выставке в Народном доме, но я носил скобку на зубах и отличался неуклюжестью, что не давало мне самодовольно усмехаться по этому поводу. Летом мы съездили во Францию, и слова Марка Шагала до сих пор саднили в душе. В своем смешном халате а-ля принц Евгений я стоял у мольберта, писал вид из окна. Это будет моя «прощальная картина», сказала Фанни, и я нехотя подчинился. Паруса в контурном освещении, фигуры под сенью листвы, лошади на пастбищах! Какой свет, какие тени! Какая заученность, какая фальшь! Но противопоставить этому мне пока было нечего. Вокруг громоздились упаковочные ящики. Мои ужасные картины, которые Фанни упорно помещала в золоченые рамы с подсветкой, лежали в этих ящиках, среди рулонов бархата, чехлов и скатертей. На стенах от картин остались желтые прямоугольники, дыры от крючьев зияли как раны. Прощаться мне было не с кем: я никогда не участвовал ни в разговорах, ни в играх одноклассников, и лишь скрепя сердце она позволила мне месяц поработать на кладбище, чтобы я имел немного собственных денег; ничего удивительного — она боялась, как бы ко мне не пристала зараза мирского языка, и, похоже, боялась не зря. С ощущением огромной свободы я чистил и ровнял граблями дорожки меж могил, слушал разговоры в обеденный перерыв, но дома меня каждый раз ждала расплата: словно обиженная тем, что не сама давала мне деньги, она сразу же отправляла меня в ванну отмывать «запах», не знаю уж какой, а потом наблюдала, как я хожу по квартире, в белой рубашке, отутюженных брюках, при галстуке, удавкой накинутом на шею. Теперь она порхала по городку, со всеми прощалась и отчаянно задирала нос, изображая важную даму, а заодно, вероятно, рассказывала про лето во Франции, про мою будущность Художника и про успехи, ожидающие за поворотом. Все это я вижу теперь, задним числом, ведь тогда мир только-только начал теребить меня, и я отнюдь не уверен, что поддался бы его влиянию, если бы именно в тот миг моей жизни не раздался стук в дверь.