Читать «Человек из-за Полярного круга» онлайн - страница 130

Леонид Леонтьевич Кокоулин

Я люблю, когда под корой проступает зелень, мне всегда хочется сковырнуть кожицу ногтем, но я этого не делаю — им будет больно. Деревья всегда нежнеют с вершинок, зимняя хмурь спадает по стволу до пят. Это не сразу, постепенно, даже трудно уловить. Ты улавливал, Антон. Ты все о том же думаешь… Я боюсь об этом думать. Но если ты не можешь не думать… Как ты можешь не думать, об этом, конечно, нельзя не думать, я даже не представляю. Я совершенно выбилась из сил. Человек не может так сделать, чтобы у него не рос живот, он все равно растет, выпирает, кричит. И я ничего не могу поделать. Как все это сложно! Может, только я так устроена? Почему люди по-разному устроены? Если бы все одинаково — неинтересно. Мне кажется, что жизнь — игра, что серьезные дяди и тети играют во взрослую игру, а я, мы — куклы, они говорят и делают за нас, даже решают, иногда тебя спрашивают, но твои слова не берут в расчет.

С приходом весны все больше клонит в сон, а лежать мне неудобно — мешает живот. Я думала, что он мне будет очень мешать, а он не очень…

Люди всегда чего-нибудь боятся. Моя мама всегда боялась потерять хлебные карточки. Она мне про это рассказывала. Она говорила, у человека ненасытная утроба… Я тоже боюсь, Антон, я просто суеверная стала, даже кроватку не покупаю. Может, не стоит бояться, но я все равно боюсь. Я недовольна собой. Мама говорила, человек всегда чем-то недоволен. Если у него нет хлеба, он хочет только хлеба, дали хлеба — захочет белого, с маслом, потом заварные калачи, пирожное, халву, велосипед, мотороллер, машину. И нет пределов. Я люблю халву, меня очень тянуло на халву. Мама жмых хвалила, я попробовала, и мне стало плохо. Я хотела выбросить похожий на обломок наждачного круга жмых, но мама не разрешила, убрала в папин ящик. Папа у нас умер от ран. Мама не плакала, не могла. Сидела тихо-тихо, с головой завернувшись в шаль, и казалась неживой. Я боюсь покойников, я уже тебе говорила. Отца я боялась и живого. У него не было ног, он ездил на тележке с подшипниками, когда он ехал, они стрекотали, как швейная машинка. У него еще не было глаза и лицо в пороховых занозах. Он целыми днями стучал молотком в будке на улице Дзержинского. Осенью в будке становилось холодно, иногда он долго не приезжал, мы шли за ним. В будке пахло кожей и сапожным кремом, а папа, как обычно, уткнувшись в пол, спал под дверью, посиневший и пьяный. Мама говорила: «Горе ты мое!» И мы, как чурку, закатывали его на тележку, на которой возили со станции уголь, и везли домой. Мама садила меня с ним рядом — я поддерживала папину неживую голову, чтобы она не дребезжала, когда мы ехали по торцовке. Мама тянула тележку, ссутулившись и не поднимая головы. Иногда мальчишки пуляли в нас камнями, и я собой прикрывала папино лицо. Я боялась, что камень попадет в папин пустой глаз. Ты опять меня не слушаешь. Не знаю, зачем я про это говорю. Наверное, люди живут, пока у нас они в памяти. Антон, ты всегда будешь жить в моей памяти. В памяти люди живут такими, какими были. В статуях они не живут, мы их видим, и все. Они просто стоят или сидят, иногда они в копоти, и у меня всегда болит сердце — почему они в потеках. И им, наверное, это неприятно.