Читать «Записки Анания Жмуркина» онлайн - страница 188

Сергей Иванович Малашкин

Обед уже окончился; раненые пообедали почти два часа тому назад. Но няни все же принесли обеды и нам, ходившим в рентгеновский кабинет и в Зимний дворец за временным пособием. Длительная прогулка по крепкому морозу повлияла великолепно на аппетит, так что я с удовольствием съел суп рисовый, мясные котлеты с жареным картофелем и клюквенный кисель. Монашек, управившись со своим обедом, с удивленной обидой и разочарованием посмотрел на мои пустые тарелки, а потом на меня и сказал со вздохом:

— И хлеб съел? Ананий Андреевич, тебе вредно так много ходить…

Я промолчал. Не взглянул на монашка. Я снял халат, положил его на спинку стула, сбросил кожаные туфли и лег на койку, под одеяло, взял со столика том Пушкина, нашел в нем «Медного всадника» и стал читать. От книги приятно пахло типографской краской, морозцем питерских улиц. Перечитывая «Медного всадника», я не замечал раненых в палате, очередной прогулки Прокопочкина. Я перечитал «Медного всадника» и «Арапа Петра Великого» и долго не мог заснуть, — наслаждение, полученное от прочитанного, жгло меня огнем красоты и мыслей. Я заснул только перед рассветом. Спал крепко, тяжело, будто не в белоснежных простынях, а в каменном мешке. Перед завтраком Синюков разбудил меня.

— Ну, Ананий, и спал… храпел. А я ни разу до этого не слыхал, чтобы ты храпел. А нынче задавал такие рулады, и со стоном… Вставай. Завтрак на столе.

В это утро я почувствовал, что начал серьезно выздоравливать и душевно и физически.

X

Игната Лухманова перевели в нашу палату и положили на койку Евстигнея, рядом с Синюковым. Вечером, после ужина и чая, он угостил нас своими новыми стихами. Слушали обе Гогельбоген, Смирнова, Нина Порфирьевна, Стешенко, увлекавшаяся теософией, и Мария Пшибышевская, племянница писателя Пшибышевского. Стешенко подарила книгу какого-то теософа Игнату и сказала напутственно:

— Лухманов, читайте. Эта книга успокаивает.

Игнат поблагодарил Стешенко за книгу с золотым солнцем на синей обложке и положил ее под подушку. Мария Пшибышевская сидела между моей койкой и Синюкова, рассказывала о своем бегстве из имения, занятого немцами. Она была небольшого роста, худенькая, с измученным лицом, — густой слой пудры не делал ее лицо моложе, свежее. Казалось, что она только что бежала из подземного заточения. На девушке старенькое, из серого коленкора платье, миткалевая косынка, простенький, без кружев, миткалевый фартук с красным крестом на впалой груди, желтые чулки и стоптанные желтые туфли. Она рассказывала о боях, которые видела, о немецких офицерах, что вели себя грубо и нагло в ее имении и в местностях, занятых их войсками, о пьянстве их солдат и грабежах, о беженцах, которые, покинув гнезда, бежали из Польши. В ее словах не чувствовалось жалости к имению, разгромленному и разворованному немцами, — слышалась одна горькая тоска по родине. Тоска Марии Пшибышевской тронула, взволновала меня. Ее пепельного цвета брови над серыми запавшими глазами, некрасивый, широкий нос и впалые щеки, покрытые слоем пудры, не делали ее в моих глазах безобразной, — она, светящаяся изнутри огнем тоски по родине, была прекрасна. Вот, например, обе Гогельбоген всегда только и жалели о фабрике, разрушенной немцами, о доме, что пришлось им оставить и бежать в Петроград. Слушая жалобы Гогельбоген, я каждый раз все больше убеждался в том, что они лишены чувства любви к Польше: у них ее нет, вместо нее — фабрика, дом и деньги. Фабрика, дом и деньги — их счастье, их родина. Обе Гогельбоген не знали другого чувства, каким светилось измученное и некрасивое лицо Марии Пшибышевской. Вот за это я и недолюбливал младшую и старшую Гогельбоген. Да и другие раненые неохотно обращались с просьбами к ним. Обращались, пожалуй, только в исключительных случаях, когда в палате не было других сестер. «Человек без чувства к родине — мертвый человек, лишенный красоты и благородства. Он похож на металлический шар, блестящая оболочка которого ему заменяет внутренний огонь», — сказал однажды мне Прокопочкин. Его слова вполне подходили к обеим Гогельбоген. Дерево, потеряв почки, страдает, — мать не может не страдать о своих детях: долго мучается, мучается до тех пор, пока не переболит и вместо потерянных почек не народит новые. Так и люди, оторванные от родины, несчастны, страдают глубоко и умирают, лишенные ее материнских соков. Я презирал и презираю войну, так как для меня никогда не были врагами ни немцы, ни турки, ни австрийцы, ни англичане, ни французы, ни японцы, они, как и я, труженики и не менее, чем я, несчастны в этой мировой бойне. Но когда отрывают от тела моей родины города и деревни, грабят эти города и деревни, предают их вместе с женщинами и детьми огню, я не нахожу себе места, так как чувствую, что победители отрывают не города и деревни от моей родины, а отрывают куски от моего сердца.