Читать «Записки Анания Жмуркина» онлайн - страница 177

Сергей Иванович Малашкин

Александра Васильевна выпрямилась. Блестя из-под стекол очков близорукими карими глазами, она обратилась к сестре:

— Иваковская, наложите бинт.

Нина Порфирьевна забинтовала мне кисть руки. Сестра в этот раз была неласкова: вероятно, мой ответ врачу не пришелся и ей по душе. Я вышел за дверь перевязочной, слегка пошатываясь. Провожая меня, Нина Порфирьевна заметила за порогом:

— Жмуркин, зачем обидели Александру Васильевну?

— Я? И не думал, сестрица.

— Нет, обидели. Александра Васильевна патриотка, она любит родину, — пояснила горячо и укоризненно Нина Порфирьевна. — Вы не должны отвечать так.

— Да? Как же, сестрица, я должен был отвечать?

— Что вы готовы поехать на фронт… служить родине, — сказала Иваковская и с упреком спросила: — Скажите, у вас есть родина?

— Есть, — ответил я твердо.

— Чувствовать ее землю, вдыхать ее воздух всегда приятно, — оживившись от моего ответа, сказала Нина Порфирьевна. Ее глаза стали мягче, добрее. Их огонь стал ярче и ласкал.

— Еще бы, — подхватил я, — иметь такую родину, которая занимает одну пятую часть…

— Вот вы завтра, когда придете на перевязку, и скажите Александре Васильевне, что готовы отдать жизнь за отечество.

— Завтра не скажу, сестрица.

— Почему, Жмуркин?

— У моего отечества сейчас еще много пасынков, а сынков… Среди пасынков нахожусь и я. Вот когда не будет этих пасынков, тогда я и скажу.

— Ах, вот что? — удивилась сестра и растерянно улыбнулась. — Теперь я понимаю… Начинаю понимать вас. Да, лучше не говорите ничего Александре Васильевне.

У меня закружилась голова, и я чуть не упал в коридоре, — я еще не оправился от большой потери крови. Кисть руки горела, словно под лубком, ватой и марлей находился зверек и вгрызался в рану. Сестра помогла мне войти в палату, снять халат и лечь на койку. Я накрылся одеялом. Нина Порфирьевна позвала монашка в перевязочную. Я заметил у него грушеобразный живот. «Уже наел», — подумал я. Остальные — Прокопочкин, Алексей Иванович, Семен Федорович, Синюков, Первухин и Шкляр — были вчера у врачей. Алексей Иванович и Семен Федорович тихо стонали. У первого на груди не больше спелой земляники ранка, а на спине она с чайное блюдце; у меня потемнело в глазах, когда я увидел ее в перевязочной. У Семена Федоровича оттяпана нога по самую ягодицу, и конец ее обрубка рдел, как мякоть зрелого арбуза, не затягивался кожей. Он с каждым днем становился все мрачнее, даже перестал плакать. Морозова перевели в чахоточное отделение. Он, пожалуй, отвертится от фронта. Но я старался не думать о нем: считал его поступок гнусным. Да и каждый раз, когда Первухин произносил его фамилию, меня начинало тошнить. Увидав сестру на пороге, раненые прекратили разговор. Как только она с Гавриилом вышла, разговор возобновился.

Первухин и Прокопочкин сидели на койках.

— И все это сон, — вздохнул Прокопочкин, — но забыть его не могу, стоит перед глазами. Да и как забыть? Люди, что находились в одной роте, все передо мной. Ну куда я от них, мертвых, спрячусь? Стараюсь не думать о них, а они ярче выступают из памяти. Вот вчера, например, за окнами, на Большом проспекте, шел снег, у магазинов стояли длинные очереди за хлебом, мясом, маслом и крупой, а у меня в глазах окопы, товарищи, гранаты у ног. Люди молодые, сильные. Они любили жизнь, смеялись, грустили… и их теперь нет, их уж, наверно, сгрызли черви. Кем убиты и за что? Ротный у нас был молоденький и не по годам мудрый, справедливый. Солдат любил. Да и солдаты любили его. Возвращались мы однажды вместе с ним с разведки, вошли в околицу разбитой деревушки. На валу околицы одинокая рябина, на ее ветках рдяные гроздья ягод. Я эту рябину сейчас вижу. Молоденькая, гибкая, и вся-то она горит ягодами. Мы задержались возле нее. Кое-кто из солдат стали рвать ягоды и есть. Кое-кто прилегли в канаву, любовались на нее. Ротный подошел ко мне, спросил: «Прокопочкин, дай огоньку». — «Извольте, ваше благородие», — ответил я почтительно, достал спички, чиркнул. Он наклонился к моим ладоням, к зажженной спичке, и стал прикуривать. Лицо у него землистое, испитое, глаза серые, а на губах скорбь. В это время шальная пуля чик ему в левый висок, и он ткнулся лицом в мои ладони, на огонек спички. Потом он упал на колени и выронил изо рта папироску. Я отнял от его лица руки, и он ткнулся в землю. Я склонился к нему, поднял его голову, гляжу, а он уже мертв. И вот я никак не могу забыть его скорби, выражения глаз, его голоса.