Читать «Итальянский художник» онлайн - страница 47

Пит Рушо

— Анчоусов хочешь? — спросил я его напрямик.

— Хочу! — ответил он. Это был хороший знак. Мы разогнали всех покупателей, сами сожрали всю рыбу и пошли к нему в мастерскую.

Он стал хорошим художником, напрасно я переживал. Цвета у Кефаратти сначала казались глухими, тяжеловесными и в то же время многослойными, глубокими, как пелена дождя над полем, когда даль скрыта и угадываются только силуэты кустов по берегу реки и по обочинам дороги. Работа его доходила до первобытных красочных первооснов мира. Такие цвета были когда-то до грехопадения, в первом замысле. У Кефаратти даже чёрный был тёплым цветом земли, не остывшей ещё после творения, чёрный цвет у него дышал глубиной смысла. Он брал какую-то пережжёную глину, добавлял синьки для контраста, а получалась литургия, освящение даров. У Кефаратти было развито чувство графики цвета, он точно находил место для красного, жёлтого или синего, чтобы цветные пятна не рвали композицию. У него краски звучали как ночной прибой, когда в темноте не видно волн, но чувствуется мощь и красота моря.

Мне кажется, что сами картины его не очень-то интересовали, он делал пространство, то самое дыхание в пустоте, он создавал строй объёмов и ритмов потому что ему надо было как-то оправдаться перед зрителем. Думаю, он был из тех, кому белая залевкашенная доска дороже густой похлебки живописи.

Кефаратти был хорошим парнем. Мы договорились, что будем работать вместе. У него было много заказов, он сделал меня своим компаньоном, и я снова рисовал. Так началась моя вторая карьера художника.

Во всей истории с Кефаратти до сих пор осталось невыясненным только одно: как он мог ночью понять, что я это я? Как он меня вообще узнал, после моей отсидки в замке Муль. Какого дьявола он делал той ночью в городе? Я не спросил, а он о себе рассказывал мало.

Нет, такой силы не существует, да и не было её никогда, нет легкокрылых путей рисования по заоблачным росистым тропинкам, всё сложно, всегда как-то вкось, одна усталость и мука, но нет сил взять вот и бросить. Бросить краски — да это невозможно, лучше я есть не буду, оглохну или что-нибудь ещё. Пусть проходит мимо меня то, что другие считают жизнью: оголтелость и жадное хвастливое пустобрёшество, пусть. Не жалко непоседливой деловитости, потраченной, как обычно, всё на то же: на страстную жажду денег, бараньих котлет и всё в таком духе, словом, вы знаете. Пусть я буду самым нищим и медлительным неторопливым рисовальщиком того, что я больше всего люблю. Хоть бы и так. Художник — фигура страдательная и подчинённая его привязанности к красоте мира. Художник жив до тех пор, пока говорят «как это красиво», и умирает, когда начинается «как это красиво нарисовано». Художники — народ служилый и выбора у них нет, они обречены. Красота полноты бытия, дополненная мечтой, владеет ими, а если кого из них покинет благодать этого священного бремени, тот затоскует и потеряет покой. Вот как без этого прожить? Ты ведёшь по белой стене линию углём, и угольная пыль воздушной струйкой сбегает вниз, и солнечные блики из оловянного таза с прозрачной водой дробятся, прыгают по потолку, эхо радостно бубнит в пустых сводах, лето греет камни, пахнет побелкой и алебастром. Ноздреватая, в пузырьках меловая неровная стена, она как пенистое парное молоко. Безе, гоголь-моголь и восторг. Те, для кого это просто извёстка, прожили жизнь зря, они опасны в своём невежестве. Пусть ангелы милосердия с большими пилюлями прилетят, чтобы исцелить их бедные души, потому что как дальше-то им жить? Дальше — запах льняной олифы, упругость кисти и наслаждение вытереть руки тряпкой. Да сама эта грязная тряпка — уже картина, бедная, старая моя дырявая рубашка. Память о каком-то давнем дожде, последних каплях, запахе мокрой листвы.