Читать «Перепелка» онлайн - страница 5

Марина Степнова

— Сюда, — уже привычно приказал он. — Так можно спрямить прямо к дому, я знаю дорогу.

Борятинский постоял секунду — и бросился на голос.

В детской ничего не изменилось, Борятинская даже, кажется, позу не поменяла — так и сидела, крепко прижав к себе спеленутого ребенка. Разве что бабы перестали метаться и стояли теперь в ряд, вдоль стены. Таня, кормилица и две няни. Поджав разом руки и губы, с одинаково постными твердыми лицами — будто в почетном карауле, нет — в ночном дозоре, потому что единственная свеча едва дрожала в круге маленького, смуглого, совершенно рембрандтовского света.

Мейзель распахнул дверь — резко, будто хотел ее выбить, и свеча тотчас заплясала, задвигалась, превращая Рембрандта в Босха. Мейзель ахнул от вони, от жары — и выхватил у Борятинской девочку, грубо, рывком. Стянул чепчик — мотнулась маленькая темноволосая головка, запавшие веки, взмокшие завитки. Мейзель попытался распеленать, накололся на булавку, вбитую в свивальник до самой кожи, господи, еще одна, еще! Свивальник все не заканчивался, метры и метры жесткого льняного полотна, закаржавевшее кружево. Как замотали, нелюди! Пальцы Мейзеля, все в йодистых коричневых пятнах, тряслись, волны вони, гнева и духоты накатывали попеременно, так что в какую-то секунду ему показалось, что он не выдержит, сорвется. Давно было пора — уже много лет. Но тут девочка шевельнулась и запищала, сначала слабо, придушенно, но с каждой минутой все уверенней, все сильней, как будто давала Мейзелю знать, что жива, что все еще надеется на спасение.

Мейзель распеленал ее наконец, выпутал и даже зашипел от жалости — пергаментная кожа, вздутое щенячье пузцо, судорожно стиснутые синеватые пальчики. Сколько он видел таких, господи, сколько — кажется, надо давно привыкнуть, закрыться изнутри наглухо, очерстветь, но он не мог, просто не мог. Со спокойным сердцем отпускал взрослых — зарезанных, задавленных, замерзших спьяну и удавившихся с тоски, умерших от удара и болезни кишок, ращения утробы и нарыва на глазе. Делал, что мог, если не получалось — отходил в сторону с сожалением, но без боли. У взрослых был выбор, и не важно, как они им воспользовались. Выбор — был. Бог дал, Бог взял — это было про них. Про взрослых. Детям Бог не дал ничего, значит, не смел и отбирать. Поэтому каждую смерть ребенка Мейзель считал личным вызовом, прицельным, мстительным плевком в собственное лицо.

Это был персональный крестовый поход. Не детей. За детей. На деле — бесконечная битва с ветряными мельницами, конечно. Дети умирали. Крестьянские — тысячами. Тысячами! Малярия, дифтерия, оспа, холера, тиф. До земской реформы тысяча восемьсот шестьдесят пятого года на всю Воронежскую губернию приходилось семь врачей. После — прибыло еще сорок. Легче не стало. Хуже всего было летом — и Мейзель ненавидел его люто. Июнь, июль и август были временем самой тяжелой крестьянской работы, и если родившиеся в осень и зиму еще могли чудом увернуться от кори или пневмонии, то летние дети умирали от голода. Почти все. Почти все! Единственная больница брала с каждого страждущего шесть рублей тридцать копеек в месяц. Немыслимо дорого!