Читать «Сумма поэтики (сборник)» онлайн - страница 122

Александр Скидан

Очень долго я не мог собраться с духом и написать о Василии Кондратьеве. С его смертью что-то оборвалось, ухнуло на дно темноты того самого вентиляционного колодца. Этот колодец, или дровяной лифт, простреливающий навылет семь этажей, бок о бок с черной винтовой лестницей, – надо видеть. (Но видеть – не значит говорить; тогда говорить я не мог.) Надо, превозмогая дурноту и страх, одолеть четырнадцать смрадных маршей; с забранной перилами узкой площадки, напоминающей капитанский мостик, проникнуть, повозившись с дверью, в чердачное помещение и уже оттуда выбраться через слуховое окно на крышу, которую посередине прорезает, венчая «домиком», стеклянный фонарь. В него-то, пробив ветхий настил, он и шагнул.

По неосторожности, думая спрыгнуть прямо на площадку и тем самым сократить путь? Понадеялся на настил, оказавшийся прибитой пылью трухой? Или его, что называется, качнуло, – чисто инстинктивное движение, спровоцированное теменью, подальше от обрывающегося вниз ската (Василий, как ни дико это звучит, боялся высоты), к эфемерной опоре фонаря, предательски раздавшегося под ним с глухим стеклянным хлопком?

По роковому совпадению, иначе не скажешь, это произошло в большом доходном доме стиля либерти, с фасадом болотно-зеленого цвета, смотрящим на улицу Рылеева, – соседнем с последним пристанищем автора «Форели…», которого Вася боготворил. Собственно, и друзей-то он привел сюда, чтобы показать им «дом Кузмина»… Вообще, этот район Петербурга был ему по-особому дорог, подсвечен странноприимными огоньками покинутости, прощания – и в то же время обетования, завещанного как будто лично ему. В рассказе «Зеленый монокль» есть описание этого «русского Берлина», в нем точно загадано на сбывшееся будущее: «Кварталы вокруг Надеждинской, остров, омываемый торговыми проспектами, ограниченными костелом, немецкой кирхой и загадочным Таврическим садом: здесь тихо и в разгар дня, улицы заполняются только звоном колоколов собора Спаса Преображения. Как будто поминальные о пока несбывшемся искусстве. Кафейница вдруг напоминает, что в этом доме когда-то было издательство “Петрополис”, сначала местное, потом берлинское; точно так же из этих кварталов, светских и художественных, а в ленинградские годы вымирающих, уезжали, замышляли, но сделать не пришлось. Берлин для этих мест – вроде того света; в его мифе есть и русские кости. Но все годы здесь остались и жили самые мистические поэты Петербурга, жил Хармс, жили Кузмин и Юркун».

Подобных предчувствий в прозе Василия Кондратьева немало. Трудно отделаться от мысли, что, поминая и перелагая любимых авторов, он притягивал к себе и их судьбу (я думаю, прежде всего, о Жаке Риго); или, нарвавшись на такое, к примеру, признание в повести 90-го года «Соломон», еще бравирующей учиненной в избытке сил вакханалией: «Самый любимый сюжет – о поэте, позабывшем стихи и странствующем по городу в ожидании такого совпадения в пейзаже, чтобы наконец упасть замертво», – не поверить, что он напророчил себе то, чего, быть может, пытался всеми силами избежать. Ведь пророк, коли на то пошло, – это тот, кто бежит собственного предназначения, чтобы тем самым вернее его исполнить. Поэт и переводчик по призванию, а не по роду занятий, Василий должен был ощущать это острее других.