Читать «Что я видел. Эссе и памфлеты» онлайн - страница 39

Виктор Гюго

В то же время зарождался дух исследования и любознательности. Эти великие катастрофы были также и великими зрелищами, поразительными перипетиями. Это был север, ринувшийся на юг, римская вселенная, меняющая форму, последние конвульсии целого мира, бьющегося в агонии. Как только этот мир умер, тучи риторов, грамматистов, софистов, подобно мошкаре, устремляются на его огромный труп. Можно видеть, как они кишат, слышать их жужжание в этом очаге разложения. Все наперебой они будут изучать, комментировать, обсуждать. Каждый член, каждый мускул, каждая жилка огромного распростертого тела переворачивается во все стороны. Конечно, это должно было быть радостью для этих анатомов мысли – иметь возможность с их первых же опытов производить исследования в большом масштабе, иметь мертвое общество в качестве первого объекта для вскрытия.

Итак, мы видим, как одновременно появляются, как бы протягивая друг другу руки, гений меланхолии и размышления и демон анализа и споров. На одном конце этой переходной поры находится Лонгин, на другом – святой Августин2. Не нужно бросать пренебрежительный взгляд на эту эпоху, когда находилось в зародыше все то, что затем принесло плоды, на это время, когда самые незначительные писатели, если нам простят тривиальное, но откровенное выражение, послужили навозом для будущей жатвы. Средневековье было привито к Поздней Римской империи.

Вот, стало быть, новая религия, новое общество; мы должны были увидеть, как на этой двойной основе вырастает новая поэзия. До тех пор, и пусть нам простят то, что мы излагаем выводы, которые читатель должен был уже самостоятельно сделать из всего вышесказанного, до тех пор, действуя так же, как античный политеизм и философия, чисто эпическая муза древних изучала природу только с одной-единственной стороны, безжалостно выбрасывая из искусства почти все то, что в мире, которому она должна была подражать, не соответствовало определенному типу красоты. Типу, изначально прекрасному, но, как происходит всегда со всем, что возведено в систему, ставшему в последнее время фальшивым, пошлым и условным. Христианство приводит поэзию к правде. Как и оно, новая муза увидит вещи взглядом более возвышенным и широким. Она почувствует, что не все в мироздании по-человечески прекрасно, что уродливое существует там рядом с прекрасным, безобразное – с миловидным, гротескное – с возвышенным, зло – с добром, темнота – со светом. Она будет спрашивать себя, должен ли узкий и относительный разум художника взять верх над бесконечным, абсолютным разумом творца; человеку ли исправлять Бога; будет ли искалеченная природа более прекрасной; имеет ли искусство право, так сказать, расщеплять человека, жизнь, мироздание; будет ли каждая вещь действовать лучше, если у нее отнимут мускулы и ее движущую силу; наконец, является ли фрагментарность средством достижения гармонии. Именно тогда, устремив взор на события, одновременно смехотворные и грозные, под влиянием того самого духа христианской меланхолии и философской критики, на который мы только что обратили внимание, поэзия сделает великий шаг, решительный шаг, шаг, который, подобно землетрясению, изменит все лицо духовного мира. Она начнет действовать, как природа, соединяя, но не смешивая в своих творениях тьму со светом, гротескное с возвышенным, другими словами, тело с душой, животное с духом; поскольку отправная точка религии всегда есть отправная точка поэзии. Все взаимосвязано.