Читать «Камов и Каминка» онлайн - страница 51

Саша Окунь

– …видел в Толедо, – говорил носатый. – Никому в голову не приходило убрать их, да впрочем, все знали, что франкисты не будут стрелять по монастырю. Весь строй работы: стремительная динамика композиции, искривленное пространство, колорит, пейзаж, сияющий букет под ногами ангела – все это воскреснет вновь через триста лет в творчестве такого же, как этот грек, уроженца глубокой провинции по имени Марк Шагал. А тогда этот выходец из далекой венецианской колонии, волею судеб оказавшийся на Иберийском полуострове, привил к суровому черствому дереву местного искусства дичок мистики, который, смешавшись с бескомпромиссным испанским реализмом, принесет такие плоды, как Гойя и как то, что мы только что видели там, наверху. Тот же, – он указал на кисть апостола Петра, – языком пламени летящий мазок, та же, что и в «Снятии пятой печати» – она в Метрополитене, – безумная смелость деформаций. Тот же отважный, бескомпромиссный поиск истины, и та же, – он вдруг прищелкнул языком, – абсолютная свобода. Вспомните Лорку: «Не муза и не ангел покровительствуют Испании, она немыслима без беса». А большего беса, чем тот, – он ткнул пальцем в потолок, – вы, дружок, не найдете.

Он замолчал, любовно лаская взглядом освещенный заходящим солнцем холст.

– Но, конечно же, не один толедский отшельник. Пикассо, – он снова щелкнул языком, – берет всюду. И все делает своим. Давайте-ка, дружок, навестим Пуссена, ведь и его не обошел это разбойник-конкистадор.

Продолжая разговаривать, они вышли из крохотного зальчика в большой красный, где висели Тьеполо, Рибера, Зурбаран, Гвидо Ренн, и повернули направо.

Никогда раньше юный художник Камов не слышал, чтобы о живописи говорили таким образом. Он чуял, что в словах, невольно им подслушанных, было то, от чего так просто отмахнуться он не может. Однако сравнивать художника, перед которым он преклонялся, с этим мазилой?

И все же было в том невысоком кудлатом человечке со смешными пышными усами, в голосе его, манере говорить, наконец, в обаянии, которое от него исходило, что-то, что не дало юному художнику Камову права высокомерно пожать плечами. Он и сам не заметил, как оказался на третьем этаже и, сопровождаемый неодобрительным взглядом смотрительницы, корпулентной дамы с толстыми отвисшими щеками и мышиным крохотным ртом с усиками на верхней губе, проскользнул на выставку. На этот раз он был один, без друзей. Долго, до самого закрытия, бродил юный художник Камов от работы к работе. Назавтра, вместо того чтобы идти на занятия, он снова отправился на третий этаж Эрмитажа.

Вечером у него поднялась температура.

– Ледоход, – сказала, убирая стетоскоп в сумку, усталая врачиха, – надуло. Небось в одной рубашке бегал.

Три дня метался Миша Камов в постели. Выклеенные розовыми, в зеленых и серебристых цветочках, обоями стены комнаты становились интенсивного ядовито-синего цвета, и по ним, вокруг постели, безмолвно кружились нищие, из угла злобно кривила бескровные губы женщина с пустым, испитым лицом, тонкая девочка легко перебирала ногами огромный шар, и вдруг откуда-то в комнату, давясь и топча друг друга, вваливались страшные, исковерканные люди, они моргали треугольными глазами и, широко разевая щели ртов, тянулись к его постели обрубками рук. Их тощие ноги с распухшими суставами беспомощно висели, точь-в-точь как у полиомиелитного мальчика из соседней парадной, которого изредка вывозили на каталке подышать воздухом в ближний садик. А потом появлялся – и это было самым страшным и завораживающим – невысокий крепкий человек с треугольным лицом, челкой зачесанных набок волос и пронзительными черными глазами. Эти глаза впивались в и без того измученного Мишу Камова, и от этого цепкого взгляда никуда нельзя было спрятаться, некуда сбежать, и тогда грудь словно раскрывалась и вспыхивала, наполняясь чем-то тяжелым, отчего было и больно и сладостно одновременно.