Читать «Поэзия журнальных мотивов» онлайн - страница 18

Василий Григорьевич Авсеенко

У вас седая голова,А вы еще дитя.Вам наши кажутся праваПравами – не шутяНет! ими я не дорожу.Возьмите их скорей!Где отреченье? Подпишу!И живо – лошадей!

Княгиня В-ая встречает в дороге идущий из Сибири транспорт серебра сопровождаемый военным конвоем.

Вошел молодой офицер; он курил,Он мне не кивнул головою,Он как-то надменно глядел и ходил,И вот я сказала с тоскою:Вы видели верно… известны ли вамТе… жертвы декабрьского дела…Здоровы они? каково-то им там?О муже я знать бы хотела…Нахально ко мне повернул он лицо —Черты были злы и суровы —И выпустив изо-рту дыму кольцо,Сказал: «несомненно здоровы,Но я их не знаю, и знать не хочу,Я мало ли каторжных видел?»

Черта маленькая, но она заслуживает упоминания, потому что характеризует несвободность мысли, для которой к известным явлениям, типам и единицам как бы обязательны именно те, а не другие отношения. Конвойный офицер в современной беллетристике непременно должен быть изображен монстром.

Несвободные отношения печатного слова к жизни составляют главный недуг нашего современного положения. В духовной области нашей исчезло творчество, и мы питаемся тенденцией. Но тенденция не может заменить литературу, также как ремесло не может заменить искусства; тенденция всегда будет игом для духовной деятельности и мы видели каким зловещим образом это иго порабощает писателей с задатками дарования.

Упомянутый недуг наш ведет начало не со вчерашнего дня. Первые симптомы его провидел еще Пушкин, и в последние годы своей жизни сознательно с ними боролся. Их провидел и другой поэт той же эпохи, Мицкевич. На своих лекциях в Collège de France, а также в весьма интересной статье в журнале Le Globe 1837 года, Мицкевич очень ясно выражает мысль что для русской литературы только в лице Пушкина открывались далекие горизонты, и что со смертию Пушкина русская литература кончилась. «В той эпохе о которой говорим, писал Мицкевич в упомянутой статье, он (Пушкин) прошел только часть того поприща на которое был призван: ему было тридцать лет. Знавшие его в это время замечали в нем большую перемену. Вместо того чтобы с жадностью пожирать романы и заграничные журналы которые некогда занимали его исключительно, он ныне более любил вслушиваться в рассказы народных былин и песней и углубляться в изучение отечественной истории. Казалось, он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву. Одновременно разговор его, в котором часто прорывались задатки будущих творений его, становился обдуманное и степеннее. Очевидно поддавался он внутреннему преобразованию… Что происходило в душе его? Принимала ли она безмолвно в себя дуновение этого духа который животворил создания Манзони, Пеллико, и который кажется оплодотворяет размышления Томаса Мура, также замолкшего? Как бы то ни было, я был убежден что в поэтическом безмолвии его таились счастливые предзнаменования для русской литературы. Я ожидал что скоро явится он на сцене человеком новым, в полном могуществе своего дарования, созревшим опытностию, укрепленным в исполнении предначертаний своих. Все знавшие его делили со мною эти ожидания. Выстрел из пистолета уничтожил все надежды». На лекциях в Париже, рассказав о смерти Пушкина, Мицкевич говорил таким образом: «Такова была кончина русской литературы, образовавшееся под влиянием Петра Великого. Конечно, остаются еще великие дарования, пережившие Пушкина; но на деле русская литература с ним кончилась. Он умер, этот человек, столь ненавидимый и преследуемый всеми партиями; он оставил им свободное место. Кто же заменил его на этом упраздненном месте? Писатель с умом? Пушкин не был ли всех умнее! Певцы сонет и баллад? Пушкин далеко превзошел их. На какой новый путь попытаются вступить они? С понятиями которые они имеют им невозможно подвинуться на шаг вперед: русская литература на долгое время заторможена».