Читать «Книга непокоя» онлайн - страница 237
Фернандо Пессоа
Мертвыми мы являемся и мертвыми живем. Мертвыми рождаемся; мертвыми проходим; уже мертвыми входим в Смерть.
Все, что живет, живет, потому что меняется; меняется потому, что проходит; и, так как проходит, умирает. Все, что живет вечно, превращается в нечто другое, постоянно отрицая и подделывая жизнь.
Жизнь поэтом, есть какой-то промежуток, связь, какое-то соотношение, но соотношение между тем, что прошло, и тем, что пройдет, мертвый промежуток между Смертью и Смертью.
…рассудок, вымысел поверхности и отсутствия путей.
Жизнь материи – или чистое мечтание, или просто игра атомов, не знающих об умозаключениях нашего разума и о мотивах наших чувствований. Таким образом, сущность жизни – какая-то иллюзия, видимость и или является только бытием, или небытием, таким образом, и иллюзия и видимость, не будучи бытием, должны быть небытием, жизнь есть смерть.
Пустым является усилие, которое делается ввиду иллюзии бессмертия! «Вечная поэма», – мы говорим; – «слова, которые никогда не умрут». Но материальное остывание земли принесет не только живому, ее покрывающему, с…
Какой-нибудь Гомер или Мильтон не могут больше, чем комета, ударяющаяся о Землю.
Траурный марш в честь короля Луиша второго да бавиера
Сегодня, более неторопливая, чем когда-либо, пришла Смерть торговать у моего порога. Передо мной, более неторопливая, чем когда-либо, развернула она ковры, и шелка, и дамасские ткани ее забвения и ее утешения. Улыбалась им, хваля, и не обращала внимания, что я это мог видеть. Но когда я попытался купить их, она сказала мне, что их не продавала. Она пришла не затем, чтобы я захотел то, что она мне показывала; но чтобы благодаря тому, что она показывала, захотел бы ее саму. И о своих коврах сказала мне, что были такие, какими наслаждались в ее далеком дворце; о своих шелках – что другие не надевались в ее крепости, в обители тени; о своих дамасских тканях – что лучшими, однако, были те, что покрывали алтари в ее владениях за этим светом.
От врожденной привязанности, удерживавшей меня у моего порога, ничем не покрытого, она с нежным жестом меня освободила. «У твоего домашнего очага, – сказала, – нет света: зачем тебе какой-то домашний очаг?» «В твоем доме, – сказала, – нет хлеба: зачем тебе твой обеденный стол?» «В твоей жизни, – сказала, – нет подруги: чем тебя соблазняет твоя жизнь?»
«Я сама, – сказала она, – свет погасших очагов, хлеб пустых столов, заботливая подруга одиноких и непонятых. Слава, которой им недостает в мире, есть торжественная в моих черных владениях. В моей империи любовь не утомляет, потому что не требует страдания для овладения ею; и не ранит, потому что тогда утомлялись бы от того, чего никогда не имели. Я легко кладу свою руку на волосы тех, кто раздумывает, и они забывают; к моей груди прислоняются те, кто надеялся впустую, и они наконец доверяются».
«Любовь ко мне, – сказала она, – не сопровождается страстью, которая пожирает; ревностью, омрачающей разум; забвением, которое бесчестит. Любовь ко мне – это точно летняя ночь, когда нищие дремлют под открытым небом и напоминают придорожные камни. С моих немых губ не слетает песня, подобная песням сирен, ни мелодия, подобная музыке деревьев и источников; но мое молчание укрывает, как неясная музыка, мой покой нежит, как оцепенение бриза».